Чтение, как: любовь, — улица с односторонним движением, и обо всем об этом они не имели ни малейшего представления. Поэтому когда я тем летом оказался на Западе, я был действительно совсем чужим. (Например, я не знал, что Макнис уже девять лет как умер.) Может быть, чуть меньше для Уистана: он написал предисловие к моему «Избранному» и наверняка понимал, что мои «Стихи на смерть Т. С. Элиота» основаны на его «Памяти У. Б. Йейтса». Но уж, конечно, чужим для Стивена и Наташи, что бы ни рассказывала им про меня Ахматова. Ни тогда, ни потом, за двадцать три года я ни разу не говорил с ним о его стихах — и наоборот. Так же, как и о его книгах «Мир внутри мира», «Тридцатые и после», «Отношения любви-ненависти», «Дневники». Поначалу, полагаю, виновата была моя робость, отягощенная елизаветинским словарем и хромающей грамматикой. Потом — его или моя усталость после трансатлантического перелета, общественные места, люди вокруг или дела более для нас насущные, нежели наши собственные сочинения. Например — политика или сплетни в прессе, или Уистан. Как-то с самого начала без слов было понятно, что у нас больше общего, чем наоборот, как бывает в семье.
12
Помимо языка разделять нас могли бы разница в тридцать с лишним лет, прожитых на этом свете, интеллектуальное превосходство Уистана и Стивена, и — с Уистаном больше, со Стивеном меньше — их частная жизнь. На первый взгляд, не так мало. Но в реальности это было не много. Когда мы познакомились, я не знал об их особых склонностях; к тому же, им было уже за шестьдесят. Что я знал тогда, знаю сейчас и буду знать, пока живу, — это их незаурядный интеллект, равного которому я до сих пор не встречал. Последнее обстоятельство, разумеется, в какой-то степени умеряет мою интеллектуальную неуверенность, хотя и не обязательно преодолевает разрыв. Что до их частной жизни, то она вызывала к себе пристальный интерес, подозреваю, как раз по причине их несомненного интеллектуального превосходства. Проще говоря, потому, что в тридцатые годы они были «левыми», а Спендер даже на несколько дней вступил в коммунистическую партию. Судя по всему, то, чем в тоталитарном государстве занимается тайная полиция, в открытом обществе берут на себя оппоненты и критики. Впрочем, обратная модель — объяснение достижений человека его сексуальной ориентацией — вероятно, еще глупее. В целом, жесткое определение человека как существа сексуального поразительно неполно. Хотя бы потому, что время, уходящее на половую деятельность, даже в пору расцвета, ничтожно мало в сравнении с временем, которое человек проводит в других занятиях, — скажем, зарабатывая на хлеб насущный или сидя за рулем автомобиля. Теоретически у поэта в распоряжении больше времени, но, учитывая, как оплачивается поэзия, его частная жизнь заслуживает гораздо менее пристального внимания, чем ей уделяют. Особенно если он пишет на языке, столь равнодушном к категории рода, как английский. А если к ней равнодушен язык, с чего бы волноваться его носителям? Впрочем, может быть, как раз из-за его равнодушия. Так или иначе, я вправду чувствовал, что у нас больше общего, чем наоборот. Только возрастной разрыв я никак не мог бы преодолеть. Что до разрыва интеллектуального, то в минуты подъема мне порой удается убедить себя, что я приближаюсь к их уровню. Оставался разрыв языковой, и время от времени я пытался, как мог, его преодолеть, хотя для этого потребовалась проза.
13
Один-единственный раз я прямо поговорил со Стивеном о его сочинении, и было это, боюсь, когда вышел его «Храм». К этому времени, должен признаться, романы уже не были моим любимым чтением, и я бы вообще не стал с ним об этом разговаривать, не будь книга посвящена Герберту Листу, замечательному немецкому фотографу, в племянницу которого я был когда-то влюблен. Увидев посвящение, я побежал к Стивену с книгой в зубах — по-моему, дело было в Лондоне — и победным тоном объявил: «Смотрите, мы почти родственники!» Он чуть улыбнулся и сказал, что мир тесен, особенно Европа. Да, продолжил я, мир тесен, и никакой следующий человек его не увеличивает. Как и никакой следующий раз, добавил он — или что-то в этом роде. А потом спросил, правда ли мне понравилась книга. Я сказал, что, как мне всегда казалось, автобиографический роман — это терминологическое противоречие, что он скрывает больше, чем говорит, даже если читатель пристрастен. Что, во всяком случае, для меня автор больше присутствует во второстепенных персонажах, чем в главном герое. Он ответил, что это объясняется психологической атмосферой того времени и, в частности, цензурой, и что вообще, вероятно, было бы лучше, если бы он переписал книгу заново, от начала до конца. Я запротестовал, сказав, что маска — мать литературы и что цензура может даже претендовать на отцовство, и что нет ничего хуже, когда биографы Пруста переводят бумагу, доказывая, что Альбертина на самом деле была Альбертом. Да, согласился он, их перья движутся в направлении, диаметрально противоположном авторскому: они расплетают ткань.
Читать дальше