Однако я разочаровал моего друга. В том, что меня к этому склонило, мне самому трудно разобраться. Если бы я умел это сделать, я был бы мудрецом и мог бы заслуженно стать учителем философов. Я думаю, что мои подсознательные мотивы уходят далеко назад, к одному событию, о котором я расскажу. В моих скитаниях в начале Второй мировой войны мне случилось, правда очень коротко, быть в Советском Союзе. [211] В сентябре 1939 года Милош, как многие поляки, бежал в Румынию; но далее маршрут его был оригинальный. Он написал в Литву одному из друзей своей виленской юности, литовцу, тот выхлопотал и прислал ему — как уроженцу Ковенщины — паспорт, с этим паспортом Милош в начале 1940 года проехал из Румынии через Советский Союз в еще независимую в тот момент Литву.
Я ждал поезда на станции в одном из больших городов Украины. Это было огромное здание. На стенах были невероятно безобразные портреты и плакаты. Густая толпа в полушубках, мундирах, ушанках и шерстяных платках заполняла все свободное пространство и месила толстый слой грязи на полу. На мраморной лестнице полно было спящих нищих; их голые ноги выглядывали из лохмотьев, хотя была зима. Сверху над ними репродукторы изрыгали пропагандистские лозунги. Проходя, я задержался, что-то вдруг заставило меня остановиться. У стены разместилась крестьянская семья: муж, жена и двое детей. Они сидели на корзинах и мешках. Жена кормила младшего ребенка, муж — с темным, в морщинах лицом, со свисающими черными усами, наливал чай из чайника в кружку и подавал старшему сыну. Они говорили между собой притишенными голосами по-польски. Я долго смотрел на них и вдруг почувствовал, что слезы текут у меня по щекам. И то, что именно на них я обратил внимание в толпе, и мое внезапное волнение были вызваны их абсолютной инакостью. Это была человеческая семья, как островок в толпе, в той толпе, которой чего-то не хватало для обыкновенной, простой человечности. Жест руки, наливающей чай, то, как внимательно, деликатно подается кружка ребенку, заботливые слова, которые я скорее угадывал по движениям губ, их обособленность, их приватность в толпе — вот что меня потрясло. Я тогда понял на секунду что-то, что снова сразу же ускользнуло.
Польские крестьяне, конечно же, не стояли на вершинах развития цивилизации. Может быть, те, которых я увидел, были безграмотны. Мой друг сказал бы, наверно, что это безобразные, смердящие глупцы, которых надо научить мыслить. Но то зерно, которое в них или в балтах или в чехах сохранилось, могло сохраниться потому, что их никогда еще не подвергали лечению методом господина Оме. Я не исключаю, что та нежность, с какой балтские женщины лелеяли свои садики, суеверность польских крестьянок, собирающих разные травы, обладающие волшебной силой, привычка оставлять пустую тарелку для странника в сочельниковый вечер — это задатки добрых сил, которые могли бы быть развиты, а засыпание зерен камнями приводит к результатам, о которых нужно спросить у немецких женщин, переживших 1945 год в Берлине. Для кругов, в которых пребывает мой друг, допущение, что человек является тайной, звучит как худшее оскорбление. А ведь они хотят ваять нового человека — но так, как скульптор ваяет фигуру из глыбы камня, откалывая все лишнее. Мне кажется, что они ошибаются. Что их знание, при всем его совершенстве, недостаточно, и что право жизни и смерти, которое они держат в своих руках, узурпировано ими.
Мог ли я, будучи на стороне бормотания и несвязного лепета, которыми выражает себя беспомощная и пронзительная тоска людей, мог ли я ходить по мягкому ковру своей квартиры в привилегированном квартале и наслаждаться Шекспиром? Вместо руки, по которой горячая кровь течет от сердца к пальцам, держащим перо, мне дали бы превосходный протез диалектики. Зная, что в человеке есть свет, я никогда не мог бы этого света касаться, потому что свет этот не равнозначен, как я уверен, социалистическому сознанию и пребывает также в глупцах, в монахах, в юношах, сторонящихся общественной деятельности, и в кулаках. Зная, что в человеке есть преступление, я не мог бы указывать на это преступление пальцем, потому что, как верит мой друг, оно совершено Историей, а не людьми. Замолчим, не будучи в силах забыть, о минувших преступлениях, о сотнях тысяч поляков, депортированных в 1940–1941 годах, о тех, которых застрелили или утопили в баржах в Ледовитом океане. Нужно учиться прощать. Я говорю о преступлениях, которые есть и которые будут. И всегда во имя нового, великолепного человека, и всегда под звуки оркестров, под песни, под крик громкоговорителей и декламацию оптимистических поэм.
Читать дальше