Теперь слово за техникой. Вам известно, как работает монтажер. Он склеивает куски ленты, меняя их местами. Следующий этап — пластинка, улучшающая качество смонтированной записи. У монтажера на пленке прекрасный исходный материал — запись допроса при поступлении в госпиталь, когда устанавливалась фамилия пленного. Кроме того, откровенные беседы с сиделкой, когда ему было плохо и сердце его таяло от ее заботливости. И радость от возможности рассказать о товарищах. И воспоминания про тот страшный миг, когда на него, словно молния, обрушилась эскадрилья «мессершмиттов». Загоревшийся самолет и — чудо парашюта…
Укрыть микрофон когда и где хочешь не составляет труда. И вообще, раздобыть несколько килограммов документальных свидетельств очень легко, если вам необходимы эти килограммы. А дальше над ними надо поработать. Вырезать голос того, кто на первом допросе задавал обычные в подобных случаях вопросы, переставить — в окончательно смонтированном варианте — реплики из разговоров с сиделкой, с товарищем. Короче, над звукозаписывающей пленкой надо поработать ножницами.
— Вы довольны, что находитесь в Германии?
— Да, конечно, ко мне очень внимательны, за мной очень хорошо ухаживают, и я очень доволен.
— И наверное, здесь делают все, чтобы скрасить ваше нынешнее положение?
— Да, я получаю все посылки… Я очень рад.
— А что вы можете сказать о ваших «жестоких» палачах?
— Они очень добры ко мне. Большое им спасибо. Возможно, ему однажды задали вопрос: «Как к вам относятся наши врачи?» или что-нибудь в том же роде, но столь же обезоруживающе простое. Что же касается «большое им спасибо», то, вполне вероятно, произнесено это было недели через две в ответ, к примеру, на такое: «Ваших сиделок переводят. Не хотите ли вы что-нибудь сказать им?» «Большое им спасибо».
— Не согласились бы вы рассказать нашим и вашим слушателям про героический бой, в котором вы были сбиты?
— С удовольствием. (Да у кого не бывает сотни поводов произнести «с удовольствием»?)
И следует возбужденный, естественный и, разумеется, крайне непосредственный рассказ.
И как венец монтажа — преамбула: «Несчастные раненые дали нам знать, что были бы безмерно счастливы поговорить по радио со своими близкими, и Радио-Штутгарт, желая скрасить им пребывание в плену, согласилось доставить в госпиталь аппаратуру для записи их выступления».
Разумеется, все это фальшивка, военная хитрость для введения в заблуждение. Не берусь сказать, что гнусней с точки зрения морали: вырвав отдельные фразы из речи военнопленного, состряпать монтаж или эскадрильями бомбардировщиков сровнять с землей польский город. Не берусь определить, что достойно, а что недостойно. Стоит отойти от некоего кодекса, как мораль теряет свою абсолютность. Но я усматриваю тут две допущенные ошибки: первая заключается в том, что мы очень четко, с потрясающей очевидностью поняли, за что мы, я и мои товарищи, деремся, когда услышали, как немецкая пропаганда использует на такой игривый манер тех, в ком мы уверены больше, чем в самих себе.
Мы деремся за уважение к человеку. Безразлично, друг он или враг. Человека либо уважают, либо не уважают. И дело тут вовсе не в милосердии, а в чем-то неизмеримо более высоком. Расстрелы заложников? Военная необходимость. Можно быть в большей или меньшей степени жестоким. Можно избегать ненужного кровопролития, пощадить безобидные развалины, хотя вопрос тут ставится совсем на другом уровне. В опасности человек всегда становится в какой-то мере жестоким, грубым, невоспитанным. И в этом смысле люди не отличаются друг от друга сколько-нибудь существенно. Конечно, к врагам они безжалостней, чем к своим. Но при всем при том расстрел заложника может сочетаться с высочайшим уважением к человеку. Существуют палачи, которые обнажают голову перед своей жертвой. Одно дело — расстрелять бесстрашного лазутчика. Другое — презирать его. И я дорожу уважением, возвышающимся над жизнью. Равно как и воинскими почестями, которые положено отдавать пленным.
Здесь же речь идет совершенно о другом. Нацисты презирают человека, всех людей, своих и врагов, коль скоро так бессовестно используют сокровенные движения их души, коль скоро ловят проявления сострадания, благодарности, любви, усталости, чтобы дать им такое омерзительно механическое применение. Я вспоминаю такое же [нрзб.] у детей. Вспоминаю своего соученика по коллежу, робкого, несуразного двенадцатилетнего мальчишку, который обменивался наивными письмами с сестрами, письмами, полными мелких домашних сплетен, мелких нелепиц бедной семьи, надежд и простодушных порывов гордости. Но сам он был не[способен?] на гордость. Пачку этих писем выкрал один хулиган. И вот он влез на учительскую кафедру, а несколько других хулиганов держали багрового от стыда мальчика, вынуждая его слушать, как под оглушительные взрывы хохота публично оглашают его тайны.
Читать дальше