Пришлось очнуться мне и прочь отплыть в челне.
Я плыл и жизнь другую обдумывал вчерне.
Свежо дышал зенит. И дочиста отмыт
Был берег тот, где ныне я начисто забыт.
Гораздо убедительней для щербаковского героя реальность собственного детства и отрочества, к которым он в песнях обращается все чаще; и не только потому, что в это время еще свежа пренатальная память о счастливом мире без слов, мире туманных образов, безымянности и связанной с нею неуязвимости, ― но и потому, что в детстве ярче были, по блоковскому же определению, «молнии искусства». Вся «Травиата» с нового диска ― об этом; и здесь мы находим лучшее из щербаковских определений музыки ― «Нечто важно и непреложно грядет из тьмы, еле звуча пока, когти пробуя осторожно, как сонный зверь, спущенный с поводка». Вся «содержательная» часть искусства, все, что выразимо словом, ― автору не нужно: «Чей был выигрыш? Кто противник? Вспять оглянешься ― пепел сплошь. Страхам школьным цена полтинник, а уж сегодняшним ― вовсе грош». Есть только «зверь летучий в дымах и саже, небыль-музыка, мир иной», и чем меньше в ней смысла, тем лучше.
В щербаковских песнях смысла ― в традиционном значении ― и вовсе немного, и человеческих эмоций почти нет; впрочем, тут есть и еще одно объяснение ― ожог; нервозность и впечатлительность на грани человеческих возможностей. Как и Блок ― да, собственно, как и все радикальные романтики, ненавидящие быт и живущие в предчувствии возмездия, ― Щербаков живет в предчувствии «Последней Гибели», но избегает говорить о ней напрямую, всегда ― в обход, предельно зашифрованно, и уж конечно, не по эзоповско-конспирологическим соображениям. С предыдущего диска «Déjà» наименее адекватно понятой и, пожалуй, незаслуженно малоизвестной осталась превосходная песня «Не бывает»; более адекватную картинку двухтысячного года мало кто нарисовал:
Не вполне поворотлив собой
Утерявший стрелецкую прыть
Зверобой с рассеченной губой,
Обещавший меня пережить.
Девяносто навряд ли ему,
Но не меньше восьмидесяти,
И грозится, по-видимому,
Он, скорее, для видимости.
А сам не сумеет. Сумеет не сам.
Мне он не опасен. Опасен не он.
Содержался там и прогноз на ближайшее будущее ― пожалуй, слишком беспощадный в отношении лирического героя: «И как только всеобщее „за“ превратится в зловещее „чу“, я отважно закрою глаза и со всей прямотою смолчу». Если этот герой и молчит ― то не из трусости, естественно:
Лишь бы не нынче о дыбе с кнутом,
Лишь бы о главном ни звука.
Музыка кончится, настанет разлука,
Хватимся ― пусто кругом.
Это уже из «Застольной» 2001 года с последней пластинки. В подсознании щербаковского протагониста, сколь бы он ни стремился помнить только свое дочеловеческое прошлое, живет и вся пыточная история человечества, да и собственно щербаковская биография в этом смысле не слишком радостна, он успел застать гниенье и распад империи, и иллюзии переломных времен, и крах всех иллюзий, и радикальную примитивизацию мира вокруг. «Пусто кругом» ― но это совсем не та райская, божественная пустыня, в которой пребывал герой «Менуэта» или «Восточных песен». Это мир седой пыли, тумана, обломков, руин, пепелищ ― будущее, каково оно есть. Неумолимость этого будущего ― тема еще одной чрезвычайно удачной песни из нового щербаковского альбома, концертного хита «Москва-Сухуми».
Рефрен «Я еду к морю, мне девятнадцать лет» тут принципиально важен, поскольку девятнадцать лет нашему герою было в восемьдесят втором, ― все, кто жил тогда, все, чье тинейджерство пришлось на эти прелестные времена, помнят счастливое и трагическое ― но, скорее, все же счастливое ― ощущение великих перемен, скорого краха и обновления (с крахом получилось, с обновлением не очень), ― и в этом щербаковском сочинении, в жестком его ритме, во взрывах ударных как раз и проступает то, что обычно остается за словами: сосущее чувство неотвратимости, странное сочетание свободы и роковой предопределенности. «А нынче ждут меня лимоны с абрикосами, прибой неслыханный и новый горизонт вдалеке. Локомотив гремит железными колесами, как будто говорит со мной на новом языке. Вагон потрепанный, лежанки с перекосами, днем кое-как еще, а ночью ― ни воды, ни огня. Локомотив гремит железными колесами, и море надвигается из мрака на меня». Из мрака надвигаются свобода, счастье, пушкинская романтическая ночь, пахнущая лимоном и лавром, ― но поверх всех радостных ожиданий гремят железные колеса, закон неизбежности, неумолимый новый язык; и когда море надвинулось ― стало ясно, что того моря нет и не было.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу