Из того же Чуковского: Твардовский, Маршака нежно любивший, тем не менее…
Прервусь. Любивший, в частности, и потому, что тот некогда одним из первых признал его.
С. Я. рассказывал мне, что, когда вышла «Страна Муравия», он специально поехал в ИФЛИ, попросил указать ему студента Твардовского, подошел:
– Вы знаете, что будете первым поэтом?
– И он знал? – не удержался спросить я.
– Знал, – как-то сконфуженно улыбнулся Маршак.
Словом, Твардовский тем не менее жаловался Корнею
Ивановичу: «Что за чудак Маршак! Он требует, чтобы его переводы печатались так. Раньше крупными буквами «Маршак», потом «перевод», а потом внизу мелкими буквами «Шекспир».
Так ли в точности было? И Твардовский любовно-ироничен, и К. И. лукав, но и я, в 1962-м уже служивший в журнале «Юность», помню, как мы собрались отмечать семидесятипятилетие Маршака и он взял на себя как бы роль редактора-режиссера. Дополнил перечень собственных переводческих заслуг, составленный мною, добавив к Бернсу, Блейку, английским народным балладам сонеты Шекспира (мною пропущенные не без умысла: их я не считал высшим достижением Маршака). И предложил без затей дать над подборкой его избранных стихотворений «шапку» не менее пышную, чем латинское Ave Caesar «Нашему Маршаку – 75!»
Правда, все это неожиданно получило едва ли не драматический оборот. Составив с согласия Маршака подборку, я куда-то уехал, доверив наблюдение за ней Олегу Чухонцеву, который сполна использовал свое право на рассеянность, как уверяют, свойственную поэтам. В печать проникло несколько «ляпов»; припоминаю, в частности, что в стихах об оркестре «бодрая медь» нечаянно заменилась на «добрую», – казалось, не так уж катастрофично, однако Маршак заболел. Не из-за нашего свинства, конечно, но знаю, что в бреду выкрикивал строки, нами перевранные.
И вот тут – что, опять честолюбие? Нет, страсть – та, что именуется высокой. Такая ответственность за единожды выбранное слово, будто от этого зависит судьба мира.
А как иначе?…
Над слабостями можно посмеиваться – действительно, можно, отчего бы и нет? Лишь бы знать, что обладатель той смертной плоти, которая в иные часы трепещет от страха, в другие – соблазняется всяческими соблазнами, в решительный час, в решающем деле умеет быть тверд. Маршак – умел, когда, например, в конце страшных тридцатых, сам находясь под ударом, защитил, спас письмом к Сталину арестованных ближайших сотрудниц, Александру Любарскую и Тамару Габбе (к слову, автора известного «Города мастеров» и, тем более к слову, женщину, которую Маршак любил. Однажды я был поражен его откровенностью: он сказал мне, что в его жизни было две настоящие страсти – она, Габбе, и поэтесса Дмитриева-Васильева, его соавтор по ранним пьесам, впрочем вошедшая в литературную память под мистификаторским псевдонимом Черубина де Габриак. Маршак читал мне ее стихи – замечательные: «Братья-камни! Сестры-травы! Мать-земля у нас одна!»
Не знаю, как это объяснить, но о жене, в ту пору давно покойной, С. Я. не сказал ничего. Может быть, она, с которой он прожил долгие годы, подразумевалась сама собой?)
Что до удара, который сталинские тридцатые готовили Маршаку (из публикаций 37-го: «В течение долгого времени в издательстве орудовала контрреволюционная вредительская шайка врагов народа… Группа антисоветских, морально разложившихся людей… Диверсионная группа… Надо со всей решительностью и беспощадностью добить врагов…»), то и сама эта угроза была связана с его созидательной волей. Зримый результат которой обернулся против Маршака.
В своей знаменитой ленинградской редакции тридцатых годов, сражаясь с советскими – невыносимо советскими – педагогами, он пестовал Пантелеева, Шварца, Хармса (которого буквально заставил писать для детей, так сказать, утилизировав его абсурдизм). Виталию Бианки, биологу, орнитологу, фенологу, подал самую идею «Лесной газеты», оттолкнувшись от фразы Сетон-Томпсона о волке, обнюхивающем следы: «Волк читал свою утреннюю газету». С Борисом Житковым возился любовно-родительски, вырабатывая неподражаемый стиль того. (Заполучил-то он нового автора от Корнея Чуковского, к кому Житков, сорокалетний штурман дальнего плаванья и совершеннейший неофит в деле литературы, явился как к бывшему однокласснику по одесской второй прогимназии, – «но тот ничего не сделал». Последние слова, конечно, непосредственно маршаковские, переданные тем же Евгением Шварцем; и – несправедливые. Чуковский кое-что «сделал», ободрив начинающего, более того, объявив, что он уже сложившийся прозаик.)
Читать дальше