В рассказе Олеши «Лиомпа» изображено одиночество умирающего человека:
«Больного окружали немногие вещи: лекарства, ложка, свет, обои. Остальные вещи ушли. Когда он понял, что тяжело заболел и умирает, то понял он также, как велик и разнообразен мир вещей и как мало их осталось в его власти. С каждым днем количество вещей уменьшалось.
…Он знал: смерть по дороге к нему уничтожает веши».
Это так же несомненно, как то, что именно в пору расставания с миром – или в предчувствии расставания – понимаешь, «как велик и разнообразен мир вещей…». В случае с Окуджавой – как велик и разнообразен земной шар, ставший таким доступным. И это множество воплощений – в гуляющего по Парижу или сидящего в забегаловке Тель-Авива – означает развопл ощение. Последнее. Роковое.
Девяностые годы для Окуджавы – годы прощания, что он понимал остро. Сама непривычная материальность стихов (вначале вызывавшая досаду: что это, мол, Булат пустился в этакую описательность?) – тому косвенное, то есть наиболее верное, доказательство. Не меньшее, чемего звонки из переделкинского домика, который он полюбил как свою последнюю крепость и куда так тянулся, заболев последней болезнью в Париже. «Как дела?» – позванивал он, как потом выяснилось, многим и многим, чем невольно пристыживал нас, поддавшихся новому времени, такому, для которого девиз: «Возьмемся за руки…» стал словно бы неактуален. Показалось, что «поодиночке» как раз только и можно выжить – имею в виду: духовно. Но, слыша в трубке его голос, спохватывались: он – помнит, звонит, а я что ж?…
«Он ничего не делал – только пел. Через него непрерывной струей шла какая-то бесконечная песня…И потом он остановился – и тотчас же стал умирать. Его песня была его жизнью. Кончилась песня, и кончился он» (Чуковский – о Блоке).
…Еще раз скажу: «Конец эпохи!» – услыхал я сразу от нескольких при известии, что Булат умер. И сам неминуемо произнес это, выступая время спустя на открытии его переделкинского музея.
А на следующий день прочел в «Московском комсомольце», в заметке об этом событии: «Станислав Рассадин признал, что эпоха шестидесятых закончилась…»
Признал! Признался! Раскололся-таки! Хотя я тогда добавил уточняюще-необходимое: «…Но эпохи уходят, чтобы остаться».
Название своей книги я полуукрал у того же Юрия Оле- ши, вернее, у его посмертных издателей: «Книга прощания» озаглавили они собранье его эссе и поденных записей, в сущности представляющее собой вариацию известной книги «Ни дня без строчки» (к слову, названной нелепо: это Юрий-то Карлович ни дня не мыслил без рабочего стола?). Правда, свой полуплагиат я сам заметил не сразу, тут же себя успокоив и даже обрадовавшись: пусть те – понимаю, немногие, – кто знакомы с Олешиной книгой, законченной уже без Олеши, оценят решительную разницу, даром что внешне она всего в одной-единственной букве.
Да, книга прощаний – потому что, к несчастью, большинства тех, кого вспоминаю, нет на свете.
Что же в книге отсутствует, это – прощание. Эпохи уходят, чтобы… См. выше.
Вот вопрос, который, с одной стороны, и задавать неловко – по причине его затертости, а с другой – вряд ли на него возможен определенный ответ. Тем не менее: что такое счастье?
Сиюминутное состояние? Если так, то до чего же оно хрупко, почти несущественно.
Уже сложившаяся судьба? Но в таком случае не рискованно произнести: «Я счастлив!» разве что за мгновенье до смерти, твердо зная, что это мгновенье проходит. Есть ли иначе гарантия, что не сглазишь и судьба не переломится, изменив тебе?
Счастье, которого у нас не отнять и которое уж точно состоялось, – то, что было.
(Впрочем, и тут, увы, оговорка: можно, можно отнять или хоть поубавить. Как человек, испытавший предательства, знаю, что говорю. Когда, к примеру, тот, кого вы считали другом и преданно любили, совершает по отношению к вам обдуманно мерзкий поступок, то долгие годы вашей дружбы оказываются уже как бы только полусуществующими. Вспоминаешь – и горько, даже противно…
Ну это так, сантименты. Всхлип в уголке.)
Просматривая эту книгу, сам не совсем и не всегда понимаю, почему из множества тех, кого встречал, любил и люблю, кто-то оказался на ее обочине или за ее пределами. Конечно, книга, как трамвай, не резиновая, и недаром Юрий Давыдов в предисловии к моей монографии о Фонвизине, к тому ж замахнувшейся на то, чтобы набросать портрет русского XVIII столетия, говорил, что я «попал в положение автора, испытывающего затруднения от изобилия». Точно так. Но в данном случае и отбор словно бы производил не я, а она, «Книга прощаний».
Читать дальше