Мотив "сокращенности" и уродства человеческого тела, такой важный для Платонова, вплетается в противопоставление бодрствования (как жизни сознания), с одной стороны, и сна (как жизни чувства, царства бессознательного, стихии), с другой. Тут и оказывается, что только во сне у людей "настоящие любимые лица", а то, что предстает при свете дня (что остается от настоящего человека) - всегда неистинное. Последнее и воплощается, в физическом плане - в образе калеки, человеческого обрубка, урода, недо-человека, (тут и инвалид Жачев или тоскующий "почерневший, обгорелый" медведь-молотобоец в "Котловане" (К:251), горбун Кондаев в "Чевенгуре" или Альберт Лихтенберг в "Мусорном ветре", который варит суп из собственной ноги! - и многие другие). Если идти еще дальше, эта же идея воплощается и в том изуродованном, самого себя насилующем языке, на котором говорят почти все платоновские персонажи (и вынужден говорить, за редкими исключениями, сам платоновский повествователь). Если истерзанное и изуродованное жизнью тело - это как бы платоновская стыдливая замена (Aufhebung) всего "слишком роскошного", телесного и чувственного в человеке, то самооскопленный, порой юродствующий, почти всегда подчеркнуто неправильный и некрасивый язык - это уже платоновская сублимация ментального плана. Такие преобразования, согласно Платонову, и должны в идеале свести человека к "человеку разумному", как к голому интеллекту, содрав с него наружную кожу - кожу (животного) чувства и несовершенной пока души, обнажить в нем то, ради чего стоит за него бороться.
Платоновское описание внешности человека - какое-то мямлящее и будто проговаривающее что-то скороговоркой, - как и сами тела его героев уменьшенные, усушенные, сокращенные, максимально "стушевавшиеся". Вот в "Реке Потудань" возвратившийся с войны Никита видит через окно избы своего отца:
Старый, худой человек был сейчас в подштанниках, от долгой носки и стирки они сели и сузились, поэтому приходились ему только до колен. Потом он побежал, небольшой и тощий, как мальчик, кругом через сени и двор отворять запертую калитку (РП:422).
Изнуренность работой, "истраченность" жизнью делает из чевенгурских прочих каких-то просто не-людей:
...Слишком большой труд и мучение жизни сделало их лица нерусскими (Ч:174).
В крайнем случае, внешность героя, конечно, может описываться, но только - как нечто странное, отталкивающее, ненормальное, во всяком случае, не привлекающее к себе:
...В теле Луя действительно не было единства строя и организованности была какая-то неувязка членов и конечностей, которые выросли изнутри его с распущенностью ветвей и вязкой крепостью древесины (Ч:129).
Еще один шаг, и такое описание будет близко кафкианскому ужасу перед собственным телом. Вот запись в дневнике Сербинова (это персонаж, наиболее близкий к "безразличному наблюдателю, евнуху души" в "Чевенгуре"):
Человек - это не смысл, а тело, полное страстных сухожилий, ущелий с кровью, холмов, отверстий, наслаждений и забвения... (Ч:240)
Настоящие "портретные" черты в описании героев появляются, как правило, именно тогда, когда описываются деформации, уродства, когда внутренняя ущербность в человеке высвечивает наружу (в этом можно видеть "гоголевское" наследие в платоновской манере или, во всяком случае, то, за что Гоголя обвиняли - Розанов, Белый, Переверзев и другие исследователи его творчества; но это скорее уже не портрет, а маска или даже пародия такого описания):
...У калеки не было ног - одной совсем, а вместо другой находилась деревянная приставка; держался изувеченный опорой костылей и подсобным напряжением деревянного отростка правой отсеченной ноги (К:173).
Sic: деревянный костыль как отросток ноги - повторяющийся мотив у Платонова и в дальнейшем ("Счастливая Москва" и др.).
Молодого человека Копенкин сразу признал за хищника черные непрозрачные глаза, на лице виден старый экономический ум, а среди лица имелся отверзтый, ощущающий и постыдный нос - у честных коммунистов нос лаптем и глаза от доверчивости серые и более родственные (Ч:106).
Этот отрывок явно перекликается - по противопоставлению - описанию Саши Дванова, увиденного глазами лесничего, или лесного надзирателя, как он назван у Платонова. Лесничий поначалу пугается приехавшего к нему гостя, однако потом успокаивается:
Но общее лицо Дванова и его часто останавливающиеся глаза успокаивали надзирателя (Ч:335).
Причастие тут так и остается с незаполненной валетностью: на чем же "останавливающимися" были глаза Дванова? (Впрочем, часто останавливающиеся глаза можно воспринимать как сочетание, отсылающее к антониму - "бегающий вгляд" - очевидно, как у глаз его брата, Прошки, или Прокофия).
Читать дальше