Тем не менее методологически это не похоже на Булгакова: не имея иной информации, он, скрупулезный историк, предпочел бы традиционное семисвечие. И вот, работая с источниками Булгакова, я натолкнулся на русское издание «Жизни Иисуса Христа» Фаррара 1887 года, иллюстрированное, в котором оказалось «Изображение гигантского светильника Иерусалимского храма», взятое из старинного издания Талмуда, т. н. «Мишны Сиренгузия» [62] В 22-й главе было указано, что Булгаков применил неверное название римского Закона об оскорблении величия. По-видимому, он заимствовал это название из того же иллюстрированного Фаррара, с. 574.
. Это обычная булгаковская манера: привлечена книжная информация и в то же время броско указан источник этой информации!
Здесь еще одна, скорее психологическая подробность: вряд ли Сиренгузия можно было считать безупречным источником — в конце концов, художник мог обсчитаться. Но Булгакова это, как в случае поэмы о Пилате, не волновало: достаточно, что деталь кем-то уже использована и что она отвечает его собственной художественной задаче… Многие идентифицированные источники здесь не упомянуты — они относятся ко всему роману в целом. Например, необыкновенно важная для Булгакова работа Вл. Соловьева «Оправдание добра»; к ней отсылает читателя тема Банги, собаки Пилата, единственного существа, любимого жестоким сатрапом до встречи с Иешуа.
Итак, аналитический метод, опробованный в этой работе, кажется мне приложимым ко всему тексту «Мастера и Маргариты», ибо система строения должна быть одинаковой по всему тексту.
3. Эту систему прежде всего характеризует противоборство источников, напряженная внутренняя полемика, гремящая под поверхностью внешнего действия. Мы разобрали только часть полемического узла «Евангелие — Штраус — мифологисты», оставив в стороне другие его составляющие. Читатель мог заметить следы полемики «Талмуд — Евангелие»; «мораль — власть — закон» и т. д. Если это и симметрия, то не плоской, а объемной фигуры, даже фигуры многих измерений. В хоре голосов самому Булгакову всегда принадлежит третье суждение, формирующееся на границах двух противоборствующих. Это — Иешуа Га-Ноцри, не принадлежащий как идеолог ни Писанию, ни Талмуду, ни современным аналитикам — в том числе и умеренному Эд. Мейеру. Иешуа олицетворяет суждение Булгакова, но не сам по себе, а вместе с Пилатом, Воландом, Мастером, Маргаритой — следовательно, в борьбе с прилежащими к ним источниками. Поверхность соприкосновения многомерных фигур тоже многомерна. Даже частная полемика с Фарраром, заключенная внутри «ершалаимских глав», неразрывно связана с линией Берлиоза, разворачивающейся в «московских главах». Поэтому я считаю неверным свое предположение, высказанное во вводной главе. Вставной рассказ — не ключ к роману, а всего лишь место выхода на поверхность источников христианской свиты. С него следует начинать анализ, но материала для синтезирующих построений он не дает.
Вопреки вердикту, вынесенному последней фразой прошлой главы, здесь все-таки будет сделана попытка обобщения. «Анализ — синтез», «симметрия — диссимметрия», «метод», «идея» — термины, которыми я до сих пор обходился, принадлежат науке. Но речь-то идет все время о литературном произведении, о живом голосе автора, о чувствах — не только об идеях… И вот, пытаясь понять Булгакова, я обращаюсь к чувствам. К своим ощущениям читателя; исследование я считаю просто очень внимательным прочтением рассказа. В предыдущей главе мелькнуло слово «дерзость». Речь шла о дерзком — по ощущению — и нескрываемом заимствовании образа Пилата и целого ряда сюжетно-психологических решений. Собственно говоря, ощущение и основывается на том, что Булгаков не пытался скрыть факт заимствования. Он даже подчеркивал его, сохраняя целые мизансцены или обороты речи. Этот прием полной открытости заимствований есть крайнее выражение приема расстановки меток, специальных значков, отсылающих к неявным источникам, к скрытым заимствованиям.
А их действительно очень много. Предложенное только что правило «за каждой деталью ищи источник» можно сформулировать по-другому: «весь роман сложен из заимствований». Булгаков был мастером , он складывал дом из готовых кирпичей, он строил здание «третьих суждений», собирая его из первых, вторых, энных суждений. Дерзость была намеренным, мастерским приемом.
Поставим вопрос в ином ракурсе. Да, заимствования из Фаррара кажутся дерзкими. А заимствования из Евангелия — нет. Почему? Ответ ясен: Евангелие — самый общепризнанный из всех источников, употребляемых в европейском искусстве. А как быть с Воландом, подчеркнуто не похожим на Мефистофеля? Считать ли эту параллель дерзкой? Неясно. Гете — писатель достаточно знаменитый для того, чтобы служить источником.
Читать дальше