— Каким боком тут «Ася»?
— Ты же сам попросил, чтобы я рассказал. Слушай. Катушев посмотрел мою картину, и она страшно ему не понравилась. Новоиспеченный секретарь ЦК позвонил руководителю Госкино Романову и высказал неудовольствие. А тот уже знал, что Катушев становится фигурой международного значения, и немедленно отреагировал. Вот так мнение партчиновника стало решающим в судьбе фильма… Повторяю, в 68-м я этого не знал и до последнего надеялся, что «Асю» покажут зрителям. Так совпало, что я должен был лететь на месяц в Лондон, чтобы вместе с отцом доработать сценарий «Щелкунчика» для совместной постановки с Энтони Асквитом, известным британским режиссером, большим поклонником балета и сыном премьер-министра Великобритании. Перед вылетом из Шереметьево я позвонил работавшему в отделе культуры ЦК КПСС Куницыну и спросил об «Асе». Георгий Иванович хороший был мужик — фронтовик, но что он мог поделать? Ответил, мол, новости скверные. Руководящие товарищи возражают. Настроение у меня испортилось, и в таком состоянии я сел в самолет, улетавший в Лондон. И попал в другое измерение!.. По предрождественскому городу, как в романах Диккенса, спешили мужчины в котелках и с тросточками в руках, держа под руку костлявых спутниц в вечерних платьях с оголенными плечами, кутавшихся в немыслимые меховые боа. Но наповал меня сразила тележка со свежей клубникой на углу Пикадилли и Бонд-стрит... Я-то привык видеть ягоду лишь летом на грядках... Однако самый запоминающийся момент случился ближе к концу поездки, когда англичане выдали суточные. Я сразу прощупал запечатанный конверт: толстый! Не терпелось проверить содержимое, пошел в туалет, сел на стульчак и стал считать купюры. Двести фунтов — фантастическая сумма для советского человека! Я пропил деньги в последний вечер. Угощал шампанским приглянувшуюся китаяночку, лиловый негр играл на рояле… Это было гениально, феерически! В номер вернулся к шести утра. Папа прождал меня всю ночь, ни на минуту не прилег, ходил в подштанниках из угла в угол и встретил словами: «Па-паследний раз еду с тобой! И ты никогда больше не па-паедешь за границу!» Но мне ведь хотелось не ездить, а жить! Я бродил по улицам вечернего Лондона, беззастенчиво заглядывал в незашторенные окна, видел свечи на столах, постаревшие от времени картины на стенах, огонь в каминах и думал, что рядом течет иная жизнь, но я к ней, увы, не принадлежу. Утром вне зависимости от желания мне предстояло сесть в самолет и лететь в Москву. Чтобы стать частью мира, который так манил, я должен был вырваться из Советского Союза. Вот что делало меня несчастным! О намерении попасть на Запад никому особенно не рассказывал. Кажется, даже Никите. Лишь родителей предупредил. Папа пытался отговорить, мама плакала, но желание уехать пересилило все остальное, стало одержимостью, я ничего не мог с собой поделать. Никаких сомнений не было. Когда в начале 80-го года улетал из Москвы и сквозь покрытый инеем иллюминатор смотрел на мерзнущего на ветру пограничника, вдруг мелькнула мысль: увижу ли еще хоть раз этот аэропорт и этих людей? А потом начались кошмары. Года два снился глава Госкино СССР Ермаш, повторялся один и тот же сон: будто я в кабинете у Филиппа Тимофеевича и с ужасом размышляю, как же выбраться оттуда. Вроде и выездная виза в паспорте стоит, но могут ведь не выпустить… Нет, мой отъезд был предопределен. Еще на «Романсе о влюбленных» говорил об этом Ие Саввиной. Мы шли после съемок мимо зоопарка, недалеко от которого она жила, и я сказал, что больше не могу оставаться в Союзе, хочу уехать. Ия была большим моим другом, все правильно понимала. Спорить не стала, лишь попросила: «Не торопись, заверши фильм». У меня сохранились глубокие, умные письма Ии. Тогда люди еще писали друг другу, а не обменивались эсэмэсками…
— Как Никита Сергеевич перенес ваш отъезд?
— Стоически. Это ударило по нему рикошетом, задело осколками. Гришин, первый секретарь МГК КПСС, публично назвал меня подонком, мое имя убрали из титров всех фильмов. Никите снимать не запрещали, но маму, например, не выпускали за границу. Она много работала над французскими переводами, а в Париж поехать не могла. Потом все-таки разрешили в расчете, что мама уговорит меня вернуться. Но я знал: это уже невозможно.
— К вам подкатывались на Западе с предложением о каких-нибудь политических заявлениях?
— А кто мог это сделать? Володька Максимов был умным человеком и не стал бы предлагать подобное. Мы любили друг друга, всегда встречались, когда я приезжал в Париж. Шел к Максимову, преодолевая в себе липкий страх «совка», поскольку понимал, что за ним наверняка приглядывает КГБ. Он же издавал журнал «Континент», руководил антикоммунистической организацией «Интернационал сопротивления»… Не меньшие проблемы с советской властью были и у Эрнста Неизвестного, с которым я тоже дружил. В ночь после его знаменитой ссоры с Никитой Хрущевым на выставке в Манеже мы вместе ходили по Москве, пили водку, разговаривали, я смотрел на Эрнста как на бога и понимал, что не смогу поступить, как он. Для этого нужно быть человеком, которому нечего терять, а я не чувствовал в себе готовности лечь на амбразуру. Все-таки помнил об определенных обязательствах перед семьей. И в Америку не собирался уезжать, меня вполне устраивала парижская жизнь, я мечтал снимать авторское кино в Европе, обожал Годара, Трюффо… Собственно, сценарий был готов, мы с Фридрихом Горенштейном написали его еще в Москве. В 78-м меня включили в жюри Каннского фестиваля, и я обо всем договорился с французскими продюсерами. Речь шла о фильме с Симоной Синьоре в главной роли. Мы с ней много общались. Она уже здорово пила, по слухам, пристрастившись к вину из-за романа ее мужа Ива Монтана с Мэрилин Монро. Симона подарила мне свою книгу, мы обсуждали детали будущей работы и ждали, пока продюсеры соберут недостающую сумму денег. Оставалось найти сравнительно немного, когда пополз нелепый слух, будто я агент Лубянки. Известная фигура во французском кинематографе Тоскан дю Плантье, который должен был помочь финансами, так отреагировал на мои слова, что я не в восторге от последних фильмов Тарковского. Он-то боготворил Андрея и считал, что не любить того могут лишь завистники и эмиссары КГБ. А мы уже почти не общались с Тарковским, в последний раз виделись двумя годами ранее в Канне, где я передал ему устную просьбу Андропова вернуться в Советский Союз. Об этом меня попросил Сизов, директор студии «Мосфильм». Мол, Юрий Владимирович гарантирует, что Тарковского не будут удерживать в стране: пусть лишь приедет и обменяет синий служебный паспорт на красный общегражданский. Андрюшка спросил меня тогда: «А что это ты шлешь приветы от КГБ? Сам работаешь на органы?» Сказал в шутку, но мысль, очевидно, запала. Андрей находился в ужасном моральном состоянии, он сжег мосты, к нему не выпускали из СССР близких, и, конечно, это сказывалось на настроении, отношении к окружающим. Тарковский был очень нервным, хрупким, ранимым… Словом, закончилось тем, что дю Плантье не дал несчастных полмиллиона франков на мой фильм. И Симоне Синьоре напели что-то в уши. Когда мы встретились вновь, она вела себя совершенно иначе, сомневалась, сможет ли сняться у меня. В результате я не поставил фильм и уехал в Голливуд. Там никто не ждал меня с распростертыми объятиями. Три года сидел без работы, перебивался лекциями по кино, чтобы выжить, торговал черной икрой, которую привозил из Москвы. Для ее покупки составлял письмо на бланке «Мосфильма», мол, в советском консульстве в Сан-Франциско готовится прием делегации и требуется три килограмма белужьей. С сопроводительной бумагой беспрепятственно пересекал таможню… Полукилограммовой банки хватало на пару месяцев спокойной жизни. В Нью-Йорке продавать икру мне помогал Милош Форман.
Читать дальше