Он, к счастью, — не может.
2008
Возможна ли литература после Колымы?
Каким-то поразительным, воистину чудесным образом, рассказы Варлама Шаламова, со дня рождения которого 1 июля исполняется сто лет, — может быть, самая жизнеутверждающая литература, которая только существует. Можно было бы добавить — на русском языке. Но добавлять не надо: а на каком же еще? Какой еще народ переносил так долго такие страдания — и не от безразличных, оттого безликих, иноземцев, а от своих. Своих по облику, привычкам, манерам, языку, наконец. Язык и запечатлел.
Шаламова необходимо перечитывать. Потому что читать в первый раз — невыносимо. Кажется, что не может быть такой безнадежности, такого глубочайшего погружения в душевную погань, из которой смертельный выход — даже не желанный, а равнозначный этой жизни. То-то шаламовские герои так часто думают с полным равнодушием о смерти, а не умирают прямо сейчас только потому, что дневальный соседнего барака обещал завтра дать докурить — глупо не воспользоваться, а там видно будет. Беспросветность покрывает мраком достоинства словесности — более того, кажется, что неловко и даже неприлично рассуждать о словесности перед лицом трагедии жизненной.
Только погодя спохватываешься: но ты же об этом прочел!
Ты из книжки узнал:
Дружба не зарождается ни в нужде, ни в беде. Если беда и нужда сплотили, родили дружбу людей — значит, это нужда не крайняя и беда не большая.
Ты прочел написанное буквами:
Все человеческие чувства — любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность — ушли от нас с тем мясом, которого мы лишились…
Тебе писатель разъяснил такое, чего не забыть:
У нас не было гордости, себялюбия, самолюбия, а ревность и страсть казались нам марсианскими понятиями, и притом пустяками. Гораздо важнее было наловчиться зимой на морозе застегивать штаны — взрослые мужчины плакали, не умея подчас это сделать.
Последующее чтение открывает все больше и больше литературного великолепия. Как просто и тонко выстроен сюжет, как умело и вдумчиво составлены слова, как подобраны сравнения.
И главное: лишь постепенно начинаешь понимать — о чем вообще Шаламов. Он описал человека как представителя царства животных, типа хордовых, подтипа позвоночных, класса млекопитающих, отряда приматов, семейства гоминид, рода Homo . Шаламов на этом настаивает, несколько раз в «Колымских рассказах» на разные лады повторяя: «Человек живет в силу тех причин, почему живет дерево, камень, собака». Но у него есть преимущество:
Человек потому и поднялся из звериного царства, стал человеком… что он был физически выносливее любого животного… Он цепляется за жизнь крепче, чем они.
Потому, вероятно, Шаламов, сын вологодского священника, мог написать:
Я горжусь тем, что с шести лет до шестидесяти не прибегал к помощи Бога ни в Вологде, ни в Москве, ни на Колыме.
Это не богоборчество, а спокойная констатация: выживать — только самому.
Он выжил, пройдя через все, и написал об этом: «Жизни в искусстве учит только смерть». Увидев, как снимаются с человека все наслоения культуры, морали, религии, идеологии и как он при этом остается все-таки живым и — человеком! — Шаламов и написал свою небожественную трагедию.
Теодор Адорно задал знаменитый вопрос: «Возможна ли поэзия после Освенцима?» Он умер в 69-м и не мог знать Шаламова.
2007
Светлану Алексиевич сделала знаменитой написанная в 1984 году книга «У войны — не женское лицо». Тут же пошли переводы на разные языки и поток рецензий, отличающихся от обычных литературных разборов. Общее ощущение: собранные писательницей монологи женщин, участвовавших во Второй мировой войне, — не книга, а кусок правды. С этим надо что-то делать, во что-то упаковать, найти полочку, на которую поставить. Иначе совсем трудно: не удержать в руках — горячо.
То же самое происходило с другими книгами Алексиевич: «Последние свидетели» — дети на войне, «Цинковые мальчики» — Афган, «Зачарованные смертью» — самоубийцы, «Чернобыльская молитва».
Алексиевич пишет документальную прозу в жанре, который нередок на Западе, особенно в англоязычной словесности, где он называется oral history — устная история. Писатель при этом самоудаляется, оставаясь лишь в коротких пояснительных комментариях. Девять десятых текста — прямая речь свидетелей времени. По-русски — с неослабевающей последовательностью и силой, — кроме Светланы Алексиевич, никто так не пишет. За четверть века к новизне, кажется, привыкли, и ей уже не приходится объяснять, как в начале: «Жанр, в котором я работаю, — лишь на первый взгляд живые свидетельства и не более того. На самом деле он подразумевает не только стержневое событие, которое должно через огромное количество людей пройти, массовое сознание задеть, он еще держится на философии».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу