Мне двадцать лет. Я не замужем, но… как сострил недавно один из моих поклонников: «Ты, Маруська, кажинную ночь замужем!..» Тогда мне это показалось забавным, я была пьяна в доску, я хохотала, а теперь…
Мне так больно. Если бы Вы знали, как мне здесь больно! Так неудержимо, так сильно хочется чистой, самое главное — чистой ласки, доброй привязанности, без шипучки и галифе. Получить от кого-нибудь и отдать свою душу взамен — пусть лепят из нее что хотят. Но кто возьмет ее, загаженную? Будь я только одна такая, только одна продавала себя за пару шелковых чулок, я, может быть, боролась бы, но мы все здесь такие. Честное слово, — все. Это как зараза, своего рода «развратный тиф». Прямо страшно иногда: девочке 14–15 лет, а она уже «гуляет».
Началось это просто — с куска хлеба, мы очень голодали. Первое время это было так мерзко, что я не мылась по неделям, чтобы казаться еще грязнее, не смотрелась в зеркало — было стыдно самой себя. Потом — театр, платья, духи, безделушки, к которым я так привыкла… Потом, вдруг как-то сразу поняв, что возврата нет, привыкнув и плюнув на все, я опустилась на самое дно. И вот теперь это дно куда хуже «Ямы» Куприна — вонь, спирт, грошовые подарки и редкие, такие редкие минуты стыда, с той только разницей, что денег я не беру. Клянусь Вам моей продажной, но все же несчастной душой, поверьте, — денег я никогда не брала!
В такую-то минуту я и пишу Вам. Родной мой, добрый, научите меня — что делать, как — не исправиться, это неисправимо уже — как хотя бы остановиться, не падать глубже? Я не могу уже больше. Вчера брат Володя, озверев (я понимаю его), крикнул на весь дом: «Проститутка!» Мама — ничего, плачет. Мне некому сказать, как я мучусь, как мне стыдно. Помню, когда-то Вы, не то шутя, не то серьезно, говорили, что я плохо кончу, что меня надо воспитывать по Домострою… И вот я так кончаю. Или, может быть, это еще не конец? Может быть, еще можно что-нибудь сделать? Знаю, я — гадость, гулящая девка, рублевая дрянь, я безмерно, глубоко виновата, но вспомните, что, может быть, Ваша сестра, Ваша невеста — тоже такие. Здесь все захлебываются в грязи, никто не скажет, не знает. У Вас там — чище. Много есть там, много хороших, чутких, чистых девушек, матерей, сестер. Спросите у них: что делать? Как забыть все это, все? Чем смыть? Я опускаю руки…
Мария В.
Вы, ясными, добрыми глазами пробегающие эти строки, вы, девушки и женщины, невесты и сестры, волею счастливого Рока переживающие Голгофу русской женщины здесь, за гранью изнасилованной России, — научите меня словам утешения, внимания, совета!..
(Русские вести. 1922. 12 декабря. № 146)
15 мая 1923 г. Гельсингфорс.
Знаю, будет большой для Вас неожиданностью получить от меня письмо, милая далекая Рива! Все эти годы, месяцы, дни было грустно, сегодня же взгрустнулось в особенности. В памяти — кто ее просит? — всплыло все — нежное, юношеское, невозвратное, такое любимое и мертвое. Всплыло, а некому передать свою ноющую боль, не с кем тихонько, по-детски, глупо заплакать. Вот и пишу Вам, другу нашему родному, привычному, чуткому. Черноглазой сестренки моей Нади — нет. Никого нет. Но именно поэтому Он — неизменно близкий к ней и нам всем человек — теперь еще ближе мне, роднее.
Я молчал все это время потому, что слишком истерично закричали бы все мои слова. Слишком было больно жить. Теперь вся горечь и полынная тоска ушли внутрь, улеглись где-то там — глубоко. Я не тревожу их, не бужу. Ведь не вернешь ни Надю, ни Губочку, ни Борю, ни всех. Не вернешь ведь. С этим нельзя примириться, но надо. Такова логика жизни, вздорной, жестокой, мучительной жизни.
Я ясно вижу вас сейчас. Ясно. Я даже глажу вашу руку, благодарю. За что? Не понять. То ли за детство наше, за молодость; то ли за комнату, где был маленький туалетный стол и смешная качалка, за комнату, откуда мы все — полудети — выглядывали на улицу, кланялись незнакомым, смеялись, пели; то ли за длинные летние вечера в городском саду, у нас, у Сони Зальцман, у Маруси Шиманской; то ли за то, что мы с Вами, хорошая моя, славная Рива, — последние из когда-то большой и дружной семьи, жалкий осколок тихого, ласкового, незабываемого юношества.
В холодный, дождливый день я кричу Вам отоОда… Нет, не кричу — говорю… просто шепчу, что — нет друга, бесприютно кругом. Это я — один, совсем один. Что я падаю от не ослабевающей ни на минуту тяжести, такой острой и, право, незаслуженной. Что, живя, может быть, лучше, сытнее, богаче вас многих, я духовно — нищ, нравственно биваем, что у меня огромное и замученное сердце. Что скоро я сбегу с ума от безысходности своего горя. Что я прошу у всех и у Вас, особенно у Вас — лучшего друга Нади, хоть каплю утешения, ласки. Боже, я сам не знаю, чего мне надо!
Читать дальше