Заглянул в яму, велел пленных выволочь, на волю выпустить. «Тикайте до лесу,— говорит,— а я стрелять по вас буду, кто целый в лес, тому воля». Только всех перестрелял. Где уж им, мореным, зайцами через кочки сигать.
И нисколько я вас не боюся, за кажным моим волосом товарищ.
С пленными разговоры запрещаются. А у нас кроме этого что интересного-то? Ни книжки, ни разговоров. Бывало, дорвешься до разумного человека, так хоть в петлю головой, а в своей части не гнездится.
Стойкий был, били — хоть бы охнул. А как вели мы его потом, так откуда только слова нашел,— такие слова крепкие, что переглянулись мы, да с ним в кусты.
Самое в плену худое — не голод да неудобства и не обида, а вот то, что противу своих посылают.
Пошлют, а мы уйти норовим, не воюем. Бьют и стреляют нас, пленных, за это. А что поделаешь, не идти ж.
В бандитах плена не берут. Дома ихние летучие, под колесом каталажки не скрепить. Кого возьмут, того и забьют.
В бандитах пленных на часок заберут. Кого за деньги, кого за грехи какие. А больше забьют.
И жаль, да что сделаешь? Ни тебе времени не дадено, ни тебе толку не видать. Как плен, так и враг. А разве они все одинаковые?
Мы так никого не доводили. Время горячее, враги кругом, торопко живешь. Прикончишь его на пути — для времени сбережения.
Опять-таки и беречь некогда было. Я было одного припокровил, ан в ту же ночь ихние надошли, все равно пристрелить пришлося.
И вины нет. Братва голая, перемороженная, а тут топчись по снегам для вражьего сбережения.
Эка «ты бы не так»,— а в штаб семь верст, глина выше головы. А тут они нежные, плюнуть гадко, плетью плетутся. Ну, сперва-то гонишь его чем попало, терпишь. А вспомнишь, кого семь-то верст пасти, так до того скушно станет, и убьешь.
Может, и сберегли бы каких нужных в обмен, да этот, как за околицу, так сейчас: «Бежить,— кажет,— ягнятки, мы вам не пастухи». Поробеют маленько и бежать, а их — словно зайчиков.
Троих поважнее велел вести до места. И приказывал беречь нужных людей в обмен.
Сколько заложников перевели из-за шитья разного. Вздумали их для верности нагими гонять, так кабы не зима.
Ткнешь его ногою тихонько — он те в землю, словно неустойчивый какой. Не под ручки же его вести. Так всю дорогу и кунял носом в грунт, просто без лица доставили, до того рожа о камни вытерлась.
Куда уж ему бежать, берешь битого, стреляного, почитай, и добивать в нем нечего.
Как нужники чистить, так нас назначают. А как в тюрьму вести кого, так ни за мильон не пошлют. В бой нас не водили, перебежать можем. В денщики нас брать брезгали. Так за что нас и кормить-то было?
Сбили в кучу, с месяц под дождем на дворе держали, спать на мокрущей земле, есть воду толченую. Ученья никакого, кроме матерщинить. А потом, как псов каких, на голоту выпустили.
Вел я его один. Одному несподручно убить, неловко как-то глаз на глаз, не приходится. Как много нас, хоть поковыряешься для смеху. А тут молчки идем, ажио взненавидел.
«Ты,— говорит,— не трудися за сапожки заряда гнать, и так сыму». Ну прямо мне в душу глядел, до того мне сапожки полюбилися.
У него при дороге кума в окошке светится, а ему верст сколько-то волков пасти велят. Тут как за околицу — так и к дьяволу в штаб, да до кумы тепла набираться.
У него в кармашке письмо нашли, взяли, читают. Побои — терпел; ругню — терпел; раздели — терпел; взяли — терпел. А как стали письмецо читать — заплакал.
Ночью на нас навалилися, да у нас лихие ребята, спят вполглаза, отбились. Еще ихних перехватали, друг со дружкой скрутили, в часть. Ну тут Онисим кажет: «А нуте, братики, спытаемся у врагов, может, они в часть-то не хотят?» Те как бы не отвечают — молчат. Онисим и кажет: «Значит, не хотят,— пустить же их на волю пташечками».
Связали натуго, левую руку особенно жжет, веревка по ране пришлась. Аж мутит меня от боли, сплюнуть же боюсь, за все бьют.
Держали нас плохо, всё содрали, голые, босые, без портков не убежишь. Потом обмундировали. В баню сводили и послали против своих воевать... Не поспоришься, как по частям развели, один ты на сто. А я все же сбег.
Заслуженный такой унтер-офицер был, самый сверхсрочный, усатый, весь в медалях. И просит он, сверх-
срочного этого, при церкви его определить. Дед в похвалу принял, определил. Церковь при тюрьме, наш при церкви служкой — ковры чистил, кадило раздувал, угольки готовил. Красота! Сейчас он кадило теплит, сейчас с арестантами языком треплет. Не знаю, как до бога,— до своих дошел.
Помню я, на той войне немцев пленных конвоировал. Прикурить давал, разговаривал. А немцы суровые — не курнет, не ответит. Так такая жаль берет, думаешь: вот сирота, серчает. Так бы и объяснил ему. А теперь дадут тебе пленного, так такой он тебе враг — как с ним говорить?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу