литературу без эпитета : даже отстранив полинялую идеологию, она не научилась парить, не смогла стать
над местом и временем.
Так называемые годы застоя — пробный камень на подлинность. Дышать стало нечем. Россия сделалась чуланом, Москва — бедламом. Одни кинулись фиглярствовать на подмостках, другие угодничать, третьи — мы о них никогда не узнаем — погибли (ибо это ведь факт, что талант поэта и талант выживания не всегда совпадают). Фиглярствовавшие мéста своего не понимали — и теперь особенно смешны. Они по сей день вздыхают ямбом: «литературой мы дышали» (что неправда, дешевой фрондой вы дышали), присурдинивают строку с нестерпимо пошлой рифмой «поговорить о Мандельштаме» — и обыватель кипятком писает, воображая, что это и есть поэзия.
Самойлов прошел между Симплегадами, повредив корму. Уцелел. Не вовсе отстранился от скоморохов; на эстраду с ними выходил, дружбой не брезговал, но в том гадюшнике, куда судьба его бросила, и деваться особенно было некуда; среда обязывала. В главном — уберегся: писал с голоса, не на голос; уроков декламации не брал. Искал себя. В юности увлекался Мандельштамом, но в итоге выработал правило, в котором, соглашаясь с классиком, тут же возражает ему:
Поэзия должна быть странной,
Шальной, бессмысленной, туманной
И вместе ясной, как стекло,
И всем понятной, как тепло…
Тут видна уступка дурному климату с плохим центральным отоплением. Чухонцев и Кушнер подписались бы под этой программой. Они тоже приняли подлую власть как данность, отрицали ее не лозунгами, а тайной свободой. Однако ж можно взглянуть и так: вторая часть программы Самойлова — пушкинская. Поэзия, что и говорить, есть Бог в святых мечтах земли, но разве существует такой климат, в котором поэту позволительно вовсе забыть о читателе? Стихи несут в себе надежду на отклик. Забыть о читателе значит перестать быть поэтом; не знать о читателе значит поэтом не стать, что мы и видим под всеми широтами. Ловкачи, надоумленные Уитменом, доискиваются только имени поэта, продадут за это имя мать и отца — и откровенно пишут в обход читателя, прямо для доцентов от литературы.
В 1970 году вышла книжка Самойлова Дни . В ее названии, что уже приятно, преодолен ходульный шаблон — осточертевший, ставший прямо бедствием двучлен какое-что . Девяносто процентов названий стихотворных сборников устроено так: определение, за ним определяемое слово ( Таврический сад , Утренний снег , Теплая земля , Песочные часы и т. п). От этой пустоватой многозначительности скулы сводит. Старшие помнят, каким живительным бризом повеяло на минуту от названия Конец прекрасной эпохи , но сейчас и оно недалеко отстоит от канонического квадратного двучлена — только тем и живо, что трехчлен , потому что нечетное число слов в названии — уже рукопожатие и надежда… Не то чтоб словечко дни было такой уж находкой, нет; невольно спрашиваешь себя: а труды-то куды подевались? Но всё-таки это название работало: своею краткостью и непритязательностью. Название, среди прочего, должно еще и то уметь выразить, что дело — не в названии.
Первое же стихотворение книги — несомненная удача:
Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.
Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно. (…)
О, как я поздно понял,
Зачем я существую!
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую.
И что порой напрасно
Давал страстям улечься!..
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься…
Просто и подлинно, не правда ли? Ясно, как стекло, понятно, как тепло. Попадание — в десятку: кто же к пятидесяти годам не сокрушается, что недобрал по части чувственных радостей? Такое найдет дорогу к сердцу каждого. Обнимитесь, миллионы! Оно, конечно, мелковато рядом с Данте и Беатриче, с Абеляром и (старой) Элоизой, но зато живо и звучит так неожиданно по-человечески в эпоху морального кодекса строителя коммунизма. Кто в ту эпоху не жил, не поймет еще одного измерения этих стихов: в них показан кукиш туповатому режиму; личное противопоставлено общему, соборно-коммунистическому. Но в одном эти стихи — насквозь советские: в их привязке в сегодняшнему, в их материалистической приземленности. Власть внутренне сочувствовала такому подходу: он хоть и чурался идеологии, а всё же отвлекал читателя от потребности всерьез вглядываться в прошлое и в будущее.
Читать дальше