«Был я полон двумя вечными своими чувствами: недовольством собой и уверенностью, что всё будет хорошо. Оба эти чувства делали меня легким, уступчивыми и покладистым… веселым, радостным и праздничным… В 25 лет без образования, профессии, места, я чувствовал себя счастливым хотя бы около литературы…»
Так он потом напишет в воспоминаниях.
Долго, поразительно долго искал он свою дорогу в литературу. Но и добившись признания, не изменился. В середине тридцатых, в одном из своих выступлений говорил:
«Конечно, никому не возбраняется втайне, в глубине души надеяться, что он недурен собой и что кто-нибудь, может быть, считает его красивым. Но утверждать публично: "я — красивый" непристойно. Так и пишущий может в глубине души надеяться, что он писатель. Но говорить вслух: "я — писатель" нельзя. Вслух можно сказать: я — член союза писателей… А писатель — слишком высокое слово…»
Николай Чуковский, друг Шварца до самых его последних дней, в своих воспоминаниях высказывает прелюбопытную мысль: что именно от Шварца пошли обэриуты. Нелепость, словесный перекос, абсурдистский и очень русский черный юмор, всегда с горчинкой и подтекстом, впервые прозвучал в Петрограде будто бы в стихотворных экспромтах Шварца. Например, таких:
Звенигородский был красивый.
Однажды он гулял в саду
И ел невызревшие сливы.
Вдруг слышит: быть тебе в аду!..
Прав ли Николай Чуковский? Не знаем. Думаем, что Хармс, Олейников, Введенский и ранний Заболоцкий могли сами выйти на эти флюиды: их подсказывала, подсовывала эпоха, абсурдная, веселая и жестокая. Но одно известно достоверно: Николая Олейникова в Питер привез из Донецка именно Шварц. Олейников в ту пору только редакторствовал, а сам ничего еще не писал: это был молодой казак, типичный во всем, кроме убеждений; по убеждениям он был строитель нового мира, комсомолец, потом и коммунист. В объединении ОБЭРИУ Олейников никогда формально не состоял, но, конечно, он в своих стихах, мистификациях и ерничанье — родной брат Хармсу, да и в жизни составлял с обэриутами один круг. Входил в этот круг и Шварц.
Детский отдел Госиздата во главе с Маршаком (в доме Зингера на Невском), журналы Чиж и Ёж , быть может, лучшие в мире в своем роде (Шварц и Олейников, еще не писатели , делали в них одно время главную работу), мелкая редакторская и окололитературная работа… — Шварц словно бы забыл о театре, но оказалось, что его путь в литературу лежит именно через театр. Он стал пересказывать для сцены известные сказки. Начал с Красной Шапочки , потом, всё еще не понимая, что это — уже самостоятельное творчество, обратился к Андерсену… Так и не заметил метаморфозы. Просто однажды проснулся знаменитым писателем… Произошло обыкновенное чудо — то самое, что он и предчувствовал в своей неприкаянной молодости.
В 1956 году, чуть ли не в самый день своего шестидесятилетия, за два года до смерти, Евгений Шварц записал в дневнике:
«Раздражает меня актерская привычка рожать текст, уже давно родившийся и напечатанный. Отравленные законами сценического правдоподобия, они делают вид, что текст их ролей только что пришел им в голову. Они запинаются, как не запинается никто в быту…»
Рискнем выбрать это дневниковое замечание в качестве отправной точки для истолкования творческого метода Шварца. Тогда нам тотчас бросается в глаза, что его театр заведомо условен. Он словно бы помещен внутрь некой договоренности, связывающей актера и зрителя интимнейшими узами взаимопонимания. Он не воспроизводит жизнь, а комментирует ее. Этим он прямо родственен комедиям (не трагедиям) Шекспира, которые, будучи правильно прочитаны, тоже насквозь условны и держатся на конвенции актера и зрителя. На сцене происходит то, чего в жизни не было и никогда не бывает. Поскольку все это знают, то можно играть правду , забыв о правдоподобии. Естественность искусства — в его откровенной искусственности. Как только эта простая истина усвоена, горизонт нашего воображения распахивается, и перед нами — сама жизнь: понятная, узнаваемая, родная. Вот какого короля выводит Шварц в пьесе Обыкновенное чудо :
«Честное слово, мне здесь очень нравится. Весь дом устроен так славно, с такой любовью, что взял бы — да и отнял! Хорошо всё-таки, что я не у себя! Дома я не удержался бы и заточил бы вас в свинцовую башню на рыночной площади. Ужасное место! Днем жара, ночью холод. Узники до того мучаются, что даже тюремщики иногда плачут от жалости… Заточил бы я вас, а домик — себе!.. А как вы думали? Я — король от темени до пят. Двенадцать поколений предков — и все изверги, один к одному!»
Читать дальше