Днем снится наша явь сама себе
Ночами тень волнуется и бродит.
("Тень и тело")
Земное бытие неподлинно и немо. Мир трансцендентный озвучен непрестанным монологом, слышимым поэту. Как часто Присманова говорит: "Музыка!". Но как мало музыки в ее стихах. Земной мир для нее - это трагическое непопадание в точку, вечное мимо.
Слова, действительно, изменяют, и каждое притом норовит это сделать по-своему. Поэтический опыт Присмановой мучителен. Она слишком хорошо осознает, как рождаются инверсии, потому что они рождают себя через нее: одушевленное, вечное становится преходящим и равнодушным, живое - мертвым, звучащее - немым, а единение оборачивается одиночеством:
Нас забыли, душа. Мы остались на том пароходе,
грудь которого будет конечно разбита меж льдин.
Льдом он сдавлен, как панцырем рыцарь в крестовом походе,
он в молчаньи, в полярном сияньи, остался один.
(Александру Гингеру, 1936)
Присманова взяла на себя тяжкий описательный труд, стихи свои рождая даже больше не напряжением чувства, а, скорее, интенсивностью творчества. Вейдле отметил у нее "страсть к слову", он же увидел, что "Присманова так проникнута святостью своего труда, что почти только о нем и пишет; но как раз ей это прощаешь: у нее есть о чем писать"63. Таубер и вовсе определила ее поэтический труд как "сектанство"64. Пожалуй, верно. Присманова, добиваясь точности и неизменчивости слова, идет по пути самоограничения, некой словесной аскезы, и подходит порой к ошеломляющим по мысли и форме стихам:
Нас точит время кончиком ножа.
Вблизи итог несложного сложенья.
Щитом ладонь на сердце положа,
мы всходим. Небо. Головокруженье...
(1936)
То же пристальное внимание к обыкновенному, если то волею случая попало в ее кругозор, вот, например, цыганка:
Глаза ее, туманом налитые,
следят за караваном вешних птиц.
Пята ее в золе и золотые
пустые бусы в жолобе ключиц.
("Цыганка", 1935)
"Это не только хорошо сказано, но и хорошо увидено", - написал Вейдле65. Однако, стихотворение о цыганке скорее исключение. Присманова слишком замкнута на себе, чему подтверждением и подчеркнутый антиэротизм ее стихов. Головокружительные виденья ей интересней простых радостей земли, или... чудовищ, порожденных рациональным сознанием. В словаре Присмановой есть часто повторяемое слово "зренье" (и его производные); что заставляет ее постоянно возвращаться к мысли, что это зрение может быть потеряно? Неужели только "дедушкин стеклянный глаз"?66 Кстати, отмеченный всеми критиками присмановский гротеск в стихотворениях на эту тему присутствует всегда. Присманова делает попытку уравновешивания увиденного и сказанного, "героически не боясь смешного", как выразился Иваск67. Героически не боясь, - сказала бы я.
"Тень и тело", первая книга Присмановой, не осталась незамеченной. Были отклики и Ходасевича68, и Адамовича69, и Пильского70, то есть отметили его все главные газеты с "литературными подвалами": "Возрождение", "Последние новости" и "Сегодня". Но, по правде сказать, книга привлекла внимание прежде всего стихотворением, которым открывалась, "Памяти Бориса Поплавского", стихотворением редкого эмоционального звучания. Присманова, как отметил Г.Струве, создала строчки, какие не удавались самому Поплавскому, но в его стиле71. Кто бы и что бы потом ни вспоминал о Поплавском, подыскивая концовку своим воспоминаниям, все равно останавливался на этом стихотворении Присмановой, и оно звучало трагической кодой:
Любил он снежный падающий цвет,
ночное завыванье парохода...
Он видел то, чего на свете нет.
Он стал добро: прими его, природа...
В книге же "Тень и тело" как раз это стихотворение автономно, видимо, поэтому и поставлено первым. Прочие сорок шесть - прочитываются как единая поэма, настолько продумано место каждого стихотворения. "Тень и тело" - это прежде всего поэтическая книга, явление для эмигрантской литературы не особенно частое, а в Советской России уже и вовсе сошедшее на нет.
Другое "выпадающее" из общего поэтического потока стихотворение, "Карандаш", посвящено Марине Цветаевой.
Каковы были отношения Цветаевой и Присмановой теперь установить сложно. Мемуаристы описывают Марину Ивановну, согласуясь с тем мифом, который она о себе создала, то есть - неуживчивой нелюдимкой. Однако, писатели эмиграции не раз мимолетно упоминали о существовавшей симпатии между Цветаевой и Присмановой. Бывала Цветаева и на "свиданиях поэтов" у Гингеров (эпизод, описывающий ее столкновение на таком вечере с Георгием Ивановым, находим у Одоевцевой72). Упоминают о дружбе двух поэтов и Зуров, и Слоним, - оба в беседах с Лосской73, правда, сведения, почерпнутые В.Лосской у Слонима, несколько противоречивы: "Саша Гингер был хорошим поэтом парижской школы. Кроме того, очень хорошим человеком. А Присманова - его жена. Они были не очень близки к Цветаевой, но они принадлежали к той группе молодежи, которая поддерживала "Кочевье". В ней участвовали Сосинский, Андреев, Гингер, Присманова. Это та группа, которая была не вокруг Адамовича. Честно говоря, она была вокруг меня с 1930-1932 гг. Больше всего нас интересовала поэзия Пастернака, Цветаевой, советская поэзия и формальные вопросы. Это были очень хорошие люди. Их отношение к Цветаевой было снизу вверх. Но они не так часто с ней общались"74. С ней мало кто общался часто. Однако, на вечере памяти Присмановой Г.В.Адамович вспомнил о дружбе Цветаевой и Присмановой.
Читать дальше