А вот среди общего движения — равнодушный ко всему, с трубочкой в зубах, отставной ундер. Шинель его в лохмотьях, одна нога в лапте, другая в каких-то опорках, на голове вместо шапки какая-то невообразимая кошка, но вглядитесь в это спокойное лицо, и вы поймете, как мало смущают его треволнения и бедствия его жизни. Была бы засыпка табаку, краюха хлеба в суме, — а там хоть трава не расти. Две-три медали болтаются на груди его, в руках костыль, а рядом с ним ребятишко, маленький, курносенький, быстроглазый.
— Сын, что ли? — спросили мы его.
— Какое! Так… На дороге его поймал — без роду, без племени. — И он погладил его шершавую голову жесткою, крупною рукою… — При мне и кормится…
Вот где-то запричитала баба. Толпа кидается к ней.
— Что с тобою, бабушка?
— Маточки… отцы родные… ох, беда пришла… Что я поделаю, горе-горькая сиротинушка…
— Да что тебе?
— На базаре должно быть плат потеряла.
— Дорогой плат-от, что ли?
— Дорогой, кормилец, дорогой. Три светлушечки дала за него. Шестьдесят копеек… Ох, голубчики!
— Ну, полно выть, — выдвигается один вологжанин. — Что плат-от? Новый купишь и шабаш!
— Да в ем, отец, в плате-от деньги мои кровные… Ах, родимые, пятьдесят целковичков, да билет. Голубчики вы мои… Легше бы скрозь землю…
Толпа молчит. Лица бородатых слушателей смущены… Каждому близко к сердцу такое несчастие.
— Свои деньги, что ль?
— Два десятка своих, а остатошные посбирала на Соловецких угодничков. Как они теперь… Соловецкие угоднички? Не по-ми-лу-ют… Голубчики, отцы-ы ро-одные!..
— А ты не горюй, — вступается монах, — ты не горюй. Вера твоя спасет тебя… Усердия одново довольно!
— Да как же я до угодничков доберусь-то, кор-ми-илец?
— На пароходе даром свезем.
— Родной ты мой… А билет-от?
— Как-нибудь… Не горюй… Поди в часовню — помолись, как рукой снимет!
— Снимет?
— Снимет, как не снять, — загалдела толпа. — Ступай, матка, в часовню… Снимет разом!
И старуха, плача, поплелась в часовню.
Тут в первый раз мне кинулось в глаза различие между монахами Троицко-Сергиевской лавры и Соловецкого монастыря. Когда я ездил в первую, меня в подворье встретил монах в рясе лионского бархата, с золотою часовою цепочкой на груди и кольцами на руках. Тут же все попадавшиеся навстречу монахи носили толстого черного сукна рясы и грубые крестьянские сапоги.
— Что, у вас все так одеваются? — спросил я у первого монаха.
— Как это то есть? — недоумевал тот.
— Да так, лучше не носите одежды, как в других монастырях?
— Нет, у нас этого не положено. Потому нам другой одежды не требуется. Мы ведь больше из крестьян. В прочих обителях — может, дворяне есть, ну, так те приобвыкли. А нам и то хорошо!..
Вот мимо проходят две девушки-богомолки. Глаза черные, темные косы низко опускаются по спине. Высокая соболья бровь оттеняет загорелый, но красивый лоб. Совершенно не северный тип!
— Откуда, молодка?
— А с Пилтавской губерныи!
Так и есть — знойный, горячий юг!..
Вот какой-то мещанин, как оказалось потом ярославец, в сером драповом халате, тащит на плечах безногого уродка. Тоже богомольцы. А там за ними, словно фон картины, целые десятки однообразных серых армяков, вперемежку с синими сарафанами.
— Можно осмотреть, где помещаются богомольцы?
— А пожалуйте, вот по той лесенке!
Мы поднялись — и вошли. Большие, выбеленные комнаты, с нарами посередине. Все чисто. Воздух свеж, вентиляция устроена хорошо. Кучка богомольцев галдела о каких-то пошехонских старушках, делающих чудеса на Иванов день. В углу слепой пел песню об Алексии — Божием человеке. Гнусливый, носовой напев смешивался с густым храпом спавшего на нарах судорабочего. В другой комнате — были женщины. Тут, как и следовало ожидать, стоял гвалт неописанный. Две ветхие деньми старушонки с утиными носами, резко выделявшимися на съежившихся в кулачок личиках, перекорялись одна с другою из-за какого-то калача. Старая бедняга чиновница гордо сидела в углу одна, не смешиваясь с чернью. Побывавшая во всех городах и, разумеется, во всех острогах, странница рассказывала о пупе земном, лично виденном ею в Ерусалим-Голгоф-Гефсиманской, об огне, исходящем из внутреннего нутра Печорских святителей, о стреле, язвящей, но не пронзающей, о разных пророческих явлениях, о живом двуглавом орле, находящемся будто бы в золотой клетке, в царском дворце в Питере, о стоглав-змие, чуть было не пожравшем ее, потому что она, отправляясь в Ерусалим-Голгоф-Гефсиманскую, помыслила о земном — о кофие, тут же откровенно признавалась она.
Читать дальше