Это не значит, что Дэвид провел последние месяцы и недели в оживленном интеллектуальном собеседовании с собой на манер Баламута или Великого инквизитора. Он был под конец настолько болен, что любая новая мысль, о чем бы она ни была, мгновенно и неуправляемо ввинчивалась все в то же сознание им своего недостоинства, из-за которого он постоянно испытывал страх и боль. Но одной из его любимых тем, что особенно ясно выражено в рассказе «Старый добрый неон» и в трактате о Георге Канторе, [7] Георг Кантор (1845–1918) — немецкий математик, создатель теории множеств.
была бесконечная делимость любого сколь угодно малого промежутка времени. Он постоянно страдал в то свое последнее лето, однако в зазорах между неизменно мучительными мыслями ему хватало места, чтобы вынашивать идею самоубийства, устремляться вперед по логической цепочке и приводить в действие практические планы (которых он в итоге разработал по меньшей мере четыре) осуществления этой идеи. Когда ты решаешь сделать что-то очень нехорошее, намерение и его обоснование рождаются одновременно и полностью сформированными; это подтвердит всякий наркоман или алкоголик, собравшийся нарушить воздержание. Хотя мысль о самоубийстве как таковом причиняла боль, оно стало — вспоминая название еще одного рассказа Дэвида [8] Имеется в виду рассказ «Самоубийство как подарок» (« Suicide as a Sort of Present »).
— его своеобразным подарком самому себе.
Будь правы прекраснодушные люди, которые, публично рассуждая о Дэвиде, называют его самоубийство доказательством того, что — как для Ван Гога в песне Дона Маклина [9] Дональд Маклин (род. 1945) — американский певец и музыкант.
— «не подходит этот мир для такой возвышенной души», это значило бы, что существовал некий цельный Дэвид, великолепный, возвышенный и невероятно одаренный, и что, перестав принимать антидепрессант нардил, который принимал двадцать лет, он испытал сильнейшую депрессию и потому, совершая самоубийство, не был собой. Я не буду обсуждать ни диагноз (не исключено, что он страдал не просто депрессией), ни вопрос, как такой прекрасный человек мог настолько глубоко проникать в мысли отвратительных людей. Однако, помня о его неравнодушии к Баламуту и несомненной склонности обманывать себя и других — склонности, которая в годы ремиссии проявлялась слабее, но искоренена не была, — я считаю, что духу его творчества лучше соответствовала бы повесть о раздвоении мыслей и чувств. Он сам мне говорил, что никогда не переставал бояться возвращения в психиатрическую больницу, куда попал в юности после попытки самоубийства. Соблазн самоубийства — последнего решительного сведения счетов — может принять скрытую форму, но полностью не исчезает. Безусловно, у Дэвида были «хорошие» причины отказаться от нардила: страх, что долгосрочные физические побочные эффекты укоротят хорошую жизнь, которую ему удалось для себя выстроить; подозрение, что психологические последствия могут плохо отразиться на лучшем, что было у него в жизни (на работе и отношениях с людьми), — но имелись также причины и не столь «хорошие», продиктованные эго: перфекционистское стремление быть менее зависимым от медикаментов, нарциссистское нежелание видеть себя неизлечимо больным психически. Чему мне трудно поверить — это что у него не было также и очень плохих причин. Под прекрасной, умной высоконравственностью, под внушающей любовь человеческой слабостью мерцали помыслы закоренелого наркомана, мерцало тайное «я», которое двадцать лет подавлялось нардилом, но наконец улучило возможность вырваться на волю и сделать свое самоубийственное дело.
Эта двойственность сказалась на нем в последний год, когда он перестал принимать нардил. Своими странными решениями, касавшимися методов лечения, он, казалось, только вредил себе, он весьма часто обманывал психотерапевтов (которым можно только посочувствовать — им достался поистине сложный случай) и под конец сотворил целую тайную жизнь, посвященную самоубийству. В тот год Дэвид, которого я хорошо знал и очень сильно любил, храбро сражался, стараясь заложить более надежный фундамент для своей работы и жизни, борясь с мучительной тревогой и нестерпимой болью, — а тем временем другой Дэвид, которого я знал хуже, но достаточно хорошо, чтобы испытывать к нему неприязнь и недоверие, методично строил планы самоуничтожения и отмщения тем, кто его любил.
То, что отказаться от нардила он решил, когда работа буксовала — когда ему наскучили старые приемы, а новый роман не мог воодушевить настолько, чтобы найти способ писать его дальше, — факт существенный. Сочинительство всегда — и особенно когда он писал «Бесконечную шутку» — было его любовью, и во время многих наших разговоров о роли и назначении романа он очень уверенно утверждал, что художественная литература — решение, наилучшее решение проблемы экзистенциального одиночества. Литература была для него воздушным путем с необитаемого острова, и, пока этот путь существовал — пока он мог, находясь на острове, вкладывать свою любовь и страстность в послания на материк, пока эти послания воспринимались там как срочные, свежие и правдивые новости, — он в определенной мере был и счастлив и обнадежен. Но когда после многолетних попыток справиться с новым романом его надежда на литературное творчество умерла, другого выхода, кроме смерти, не осталось. Если почва, где прорастают семена пагубных пристрастий, это скука и если феноменология и телеология самоубийства те же, что у пагубных пристрастий, то Дэвида, можно сказать, убила скука. В его раннем рассказе «Здесь и там» брат стремящегося к совершенству молодого человека по имени Брюс говорит ему, что «быть совершенным — значит быть ужасно скучным», а Брюс рассуждает так:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу