В глазах русских монпарнассцев любить Пушкина значило расписаться в литературном дилетантизме, в эстетической неразвитости.
За поруганную честь вступились немногие. Одним из них был Владимир Набоков, оставивший на страницах «Дара» сдержанную и полную достоинства декларацию: «Так уж повелось, что мерой для степени чутья, ума и даровитости русского критика служит его отношение к Пушкину. Так будет, покуда литературная критика не отложит вовсе свои социологические, религиозные, философские и прочие пособия, лишь помогающие бездарности уважать самое себя. Тогда, пожалуйста, вы свободны: можете критиковать Пушкина за любые измены его взыскательной музе и сохранить при этом и талант свой, и честь».
Как почти все в «Даре», слова эти звучали, так сказать, в присутствии Ходасевича. Именно его Набоков назвал «литературным потомком Пушкина по тютчевской линии», именно к нему, непререкаемому мэтру пушкинистики (выведенному в образе поэта Кончеева), приходит с неоконченной второй частью «Дара» Федор Годунов-Чердынцев, - приходит, чтобы прочитать свое окончание пушкинской «Русалки».
Ехидная акварель Юлии Оболенской, рисующая двух собеседников - Ходасевича и Пушкина - в замерзающей Москве, отражала общеизвестный в 1920 году интерес критика к поэту, но намеренно снижала этот интерес до некоей «дружеской ноги». Между тем Ходасевич готовился уже произнести свои знаменитые слова в публицистическом выступлении на Пушкинском вечере в петроградском Доме литераторов 14 февраля 1921 года: «Это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке».
Будто предсказывая, что случится через пятнадцать лет в эмигрантском Париже, Ходасевич призывал сохранить имя Пушкина: «В истории русской литературы уже был момент, когда Писарев „упразднил“ Пушкина, объявив его лишним и ничтожным. (…) Писаревское отношение к Пушкину было неумно и бесвкусно. Однако ж, оно подсказывалось идеями, которые тогда носились в воздухе (…), Писарев выражал взгляд известной части русского общества».
И дальше - с поразительным пророчеством: «Те, на кого опирался Писарев, были людьми небольшого ума и убогого эстетического развития, - но никак не возможно сказать, что это были дурные люди, хулиганы и мракобесы. В исконном расколе русского общества стояли они как раз на той стороне, на которой стояла его лучшая, а не худшая часть».
Собственно говоря, это представление о русской общественности ляжет в основу четвертой главы набоковского «Дара» - главы о Чернышевском, где сатирическому осмеянию подвергнутся идейные предшественники отца - Владимира Дмитриевича Набокова, да и сам отец. И здесь Набоков найдет себе единственного единомышленника - Ходасевича-Кончеева, - кто также противопоставит традициям русской общественности всегда непонимаемого Пушкина.
«Это было, - продолжал Ходасевич свою речь 1921 года, - первое затмение пушкинского солнца. Мне кажется, что недалеко второе. Оно выразится не в такой грубой форме. Пушкин не будет ни осмеян, ни оскорблен. Но - предстоит охлаждение к нему».
Второе затмение Ходасевич связывал с культурным и историческим разрывом эпох, с окопами Первой мировой и наступлением нового языка, когда не только некому будет учиться у «московских просвирен» (как завещал Пушкин), но и самих московских просвирен уже не останется. На встречу с третьим забвением Ходасевич отправился в изгнание.
Как пушкинист Ходасевич сформировался на стыке двух тенденций: академической школы, ставившей во главу исследования факты, и творческой интерпретации, философского толкования. Каждая из тенденций, взятая по отдельности, его не удовлетворяла: академическая - сухостью и позитивизмом, интерпретаторская - вольностью обращения с фактами и пренебрежением к доказательной стороне. Ирина Сурат, чьей небольшой, но бесценной книжкой «Пушкинист Владислав Ходасевич» я все время пользуюсь, пишет: «Отталкиваясь в разное время с разной силой от обеих (…) крайностей, он пытался в своей работе соединить профессиональную фактологическую основу с установкой на смысл (…) В итоге сильное идейное влияние Мережковского и Гершензона оказалось уравновешено у него столь же сильным примером Б. Л. Модзалевского, которого он ценил более всех других представителей академической школы».
Вскоре после эмиграции у Ходасевича возник замысел новой книги о Пушкине, биографического плана, где жизнь поэта объясняла бы его творчество, а творчество высвечивало бы жизненные коллизии. Ибо Ходасевич был уверен, что «едва ли не каждый исследователь, желавший уяснить себе творчество Пушкина, в конце концов фатально становился, хотя бы отчасти, - его биографом».
Читать дальше