Философия немецкая, которая нашла в Москве, может быть, слишком много молодых последователей, кажется, начинает уступать духу более практическому {11} 11 Философия немецкая… начинает уступать духу более практическому. — Пушкин имеет в виду тот круг идей, который в московских литературно-философских кругах стал определяться примерно с 1831 г. (см. статью И. В. Киреевского «Девятнадцатый век» в журнале «Европеец», 1832, кн. 1) и получил впоследствии выражение в полемике Шевырева с Надеждиным. «Мое мнение такое, — утверждал Шевырев, — что в настоящем учении нашем эпоха синтетических умозрений и логических построений должна уступить место ясному и подробному анализу и историческому изучению предметов в них самих, без логических предубеждений, которые туманят зрение. Пора освободиться от влияния германской умозрительности и смотреть на предметы своими очами» («Московский наблюдатель», 1836, ч. VII, май, кн. 2, стр. 270–271).
. Тем не менее влияние ее было благотворно: она спасла нашу молодежь от холодного скептицизма французской философии и удалила ее от упоительных и вредных мечтаний, которые имели столь ужасное влияние на лучший цвет предшествовавшего поколения!
Кстати: я отыскал в моих бумагах любопытное сравнение между обеими столицами {12} 12 «…сравнение между обеими столицами». — В рукописи Пушкина это сравнение не находится. Написано только заглавие «Москва и Петербург». Делались предположения, что Пушкин имел в виду Гоголя и его «Петербургские записки».
. Оно написано одним из моих приятелей, великим меланхоликом, имеющим иногда свои светлые минуты веселости.
Москва и Петербург {13} 13 Москва и Петербург. — Пушкин имеет в виду статью Гоголя «Москва и Петербург (Из записок дорожного)», напечатанную в 1837 г. под названием «Петербургские записки». Статья эта была в распоряжении Пушкина и предназначалась в 1835 г. для включения в «Путешествие из Москвы в Петербург», а в 1836 г. при попытке опубликовать ее в «Современнике» подверглась запрещению. См. об этом документы, опубликованные Ю. Г. Оксманом в газете «Литературный Ленинград» 31 марта 1934 г., № 15.
Ломоносов
В конце книги своей Радищев поместил слово о Ломоносове. Оно писано слогом надутым и тяжелым. Радищев имел тайное намерение нанести удар неприкосновенной славе росского Пиндара . Достойно замечания и то, что Радищев тщательно прикрыл это намерение уловками уважения и обошелся со славою Ломоносова гораздо осторожнее, нежели с верховной властию, на которую напал с такой безумной дерзостию. Он более тридцати страниц наполнил пошлыми похвалами стихотворцу, ритору и грамматику, чтоб в конце своего слова поместить следующие мятежные строки:
Мы желаем показать, что в отношении российской словесности тот, кто путь ко храму славы проложил, есть первый виновник в приобретении славы, хотя бы он войти во храм не мог. Бакон Веруламский недостоин разве напоминовения, что мог токмо сказать, как можно размножать науки? Недостойны разве признательности мужественные писатели, восстающие на губительство и всесилие для того, что не могли избавить человечества из оков и пленения? И мы не почтем Ломоносова, для того, что не разумел правил позорищного стихотворения и томился в эпопее, что чужд был в стихах чувствительности, что не всегда проницателен в суждениях и что в самых одах своих вмещал иногда более слов, нежели мыслей .
Ломоносов был великий человек. Между Петром I и Екатериною II он один является самобытным сподвижником просвещения. Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом. Но в сем университете профессор поэзии и элоквенции не что иное, как исправный чиновник, и не поэт, вдохновенный свыше, не оратор, мощно увлекающий. Однообразные и стеснительные формы, в кои отливал он свои мысли, дают его прозе ход утомительный и тяжелый. Эта схоластическая величавость, полуславенская, полулатинская, сделалась было необходимостию: к счастию, Карамзин освободил язык от чуждого ига и возвратил ему свободу, обратив его к живым источникам народного слова. В Ломоносове нет ни чувства, ни воображения. Оды его, писанные по образцу тогдашних немецких стихотворцев, давно уже забытых в самой Германии, утомительны и надуты. Его влияние на словесность было вредное и до сих пор в ней отзывается. Высокопарность, изысканность, отвращение от простоты и точности, отсутствие всякой народности и оригинальности — вот следы, оставленные Ломоносовым. Ломоносов сам не дорожил своею поэзией и гораздо более заботился о своих химических опытах, нежели о должностных одах на высокоторжественный день тезоименитства и проч. С каким презрением говорит он о Сумарокове, страстном к своему искусству, об этом человеке, который ни о чем, кроме как о бедном своем рифмичестве, не думает!.. Зато с каким жаром говорит он о науках, о просвещении! Смотрите письма его к Шувалову, к Воронцову и пр.
Читать дальше