Монолог будет естествен только тогда, когда никого на сцене больше нет.
Но человек, в одиночестве произносящий вслух хорошо найденные слова, тоже смахивает на ненормального.
Когда же монолог окончательно естествен? Когда человек один и ничего не произносит вслух. Когда ему кажется, что он молчит.
В этом эффект Жванецкого. Мы не его слышим. Мы слышим себя. Свой внутренний монолог, который не только не звучал при других, но и себе-то мы отчета не давали, сколь постоянно звучит в нас непроизносимое вслух слово.
Жванецкий смел, как молчание. Как молчание, когда говорят все. Ибо не словами он пишет. Наше молчание стало столь выразительным за долгие годы! Что и языка не надо. Это и есть наша речь – дырки между словами. Пустоты, зияния. Карстовая эпопея, вымытая историей.
«Все произведения мировой литературы, – писал Мандельштам, – я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух».
Однако в различные эпохи очень разные вещи могли показаться смелыми, а потом смешными, и наоборот. Например, французский поэт XVIII века гордится как подвигом тем, что впервые употребил в стихах слово «корова», что дает повод Пушкину заметить: «Презренная словесность, повинующаяся таковой мелочной и своенравной критике. Жалка участь поэтов (какого б достоинства они, впрочем, ни были), если они принуждены славиться подобными победами над предрассудками вкуса! Есть высшая смелость…»
В этой заметке Пушкин приводит достойный пример поэтической смелости:
«Крылов говорит о храбром муравье, что он даже хаживал один на паука».
Смел и сам муравей, и поэт…
Смелость художника – особая смелость. Не одно лишь бесстрашие в преодолении запретов, за что его зачастую преувеличенно хвалят. У художника все-таки побольше воображения, и он лучше всех себе представляет, что он преступает и что за это грозит.
Ибо он рассчитывает на понимание. Понят же он в своем, желаемом смысле, скорее всего, не бывает. И признан и наказан он бывает не за то. Не за «можно и нельзя», а как раз за «воровство воздуха», который якобы «ничей», которого нам не хватает, без которого мы не живем.
Смех – не что иное, как судорожное дыхание. На Жванецком задыхаются, давятся глотками воздуха, им для нас сворованного. А что тут такого смешного? Над чем?.. Всё это мы знаем и без него – самая что ни на есть наша каждодневность. Тогда, значит, здорово написано, слова особенно найдены… Но и текста никакого нет. Не только письменного, но как бы и устного: одни междометия, пропуски, пустоты, дырки, меканья – все тот же воздух. Тут тоже лучше Мандельштама не скажешь: «…для меня в бублике ценна дырка. А как же быть с бубличным тестом? Бублик можно слопать, а дырка останется. Настоящий труд – это брюссельское кружево, в нем главное – то, на чем держится узор: воздух, проколы, прогулы».
И далее, славя Зощенко: «Вот у кого прогулы дышат, вот у кого брюссельское кружево живет!»
«Воздух, проколы, прогулы» – наследство Зощенко, в полноте перешедшее к Жванецкому. Никто не посягал. Не сочли «за вещь».
Вода дырочку найдет… Когда нет слов, найдешь непечатное слово, чтобы выразить то, что тебя переполнило. Когда не только нецензурное, но и просто живое слово стало непечатным, сначала запрещенным, а потом и неприличным, как из тюбика поползла магнитофонная лента… И это было третье состояние слова – не устное и не письменное. Магнитофон – не типографский станок, он может быть собственностью. Индивидуальное использование. Чужое как свое и свое как чужое. Высоцкий воспел чужое как свое. Жванецкий рассказал нам свое как чужое. Ибо Высоцкий – поэт, а Жванецкий – прозаик. Поэзия есть приобщение, а проза – отчуждение. Такова их природа.
Можно ужаснуться условиям, ввергнувшим литературу в догутенберговскую средневековую темень, а можно и восхититься неистребимости природы литературы, а можно и возрадоваться вынужденному возвращению литературы к собственным истокам, к изначальному естеству.
Это неустное и неписьменное слово Высоцкого и Жванецкого оказалось неуследимо, неуловимо, неконтролируемо, и оно завоевало страну. Хлеб есть хлеб. И его вкус как-то не обсуждается, когда он – насущный.
Писатель – завистник. Он завидует краскам художника, инструменту музыканта. Он вынужден писать, потому что у него нет ни того ни другого. Поэзия льнет к музыке, призывает голос… Что же бедной прозе, говорящей на том же языке, что и мы с вами? Как ей-то вырастить свой кристалл?..
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу