– Вот как? А я и не знал.
– Да? А ведь у нас было много общих знакомых, – сказал Чернов.
– Дело в том, что примерно тогда же я уехал из Москвы, по назначению, в Воронеж. Я там в художественной школе преподавал…
– Вы, я вижу, уже подружились? – к нам подошла Нина, хозяйка дома.
– А мы старые друзья, – опять усмехнулся Феликс.
– Вот и чудно, вот и хорошо! Но послушайте, нельзя так уединяться. Идемте, идемте, сейчас Миша опять будет петь.
Но в другой комнате не пели. Там царил Игольников. Он стоял, как монумент, и, расставив ноги и заложив руки в карманы, сокрушал авторитеты. Бог мой, кому здесь только не доставалось! Он громил ученых за вмешательство в политику, писателей – за то, что они не вмешиваются, государственных деятелей, кинематографистов, кибернетиков и скульпторов.
– Как слепые! – шумел он. – Как слепые, прут куда-то в сторону. Ну стоит ли писать, рисовать, лепить о том, что люди делают?! Надо о том, что они могут сделать! Что они могли сделать, да не сделали! О чувстве вины за бездействие. Я утверждаю, – произнес он с расстановкой, – я утверждаю, что это чувство – ощущение вины – живет сейчас в каждом интеллигенте. Вины за несодеянное!
– Не понимаю, – сказал я. – А если человек – я, предположим, – ни в чем не виноват? Почему я должен терзаться?
– Вы действительно ничего не понимаете, Витя. Во-первых, я категорически заявляю, что каждый человек хоть раз в жизни причинил вред другому: и вы, и он, и я. Во-вторых, – и это самое главное – вы виноваты в том, чего не сделали. А что, разве вас не преследуют призраки несовершенного? Разве вам не мерещатся по ночам эмбрионы поступков, жертвы абортов – начинания, которым вы сделали искусственный выкидыш?
– Фу, – сказала Нина.
– Не фыркайте, Ниночка. Я не буду говорить о том, что я мог бы сделать всерьез. Действительно важное и нужное, для многих людей. Да, не стоит – это было бы напыщенно. Вот взять, казалось бы, пустяки: я не могу простить себе, что в свое время не написал, не пришел к таким людям, как Пастернак или Зощенко. Да-да, я понимаю, вас, снобов, шокирует это сопоставление. Дело не в этом. Никогда, вы понимаете, ни-ко-гда я уже на смогу сказать им, как я им благодарен, как счастлив, что я их современник. Или другое: я не написал ни одного письма своему другу, когда посадили его родителей. И не от трусости, нет! Просто я не люблю писать письма, не люблю эпистолярного жанра. И я, скотина, не сделал исключения для него. А ведь тогда одно мое письмо было важнее, чем все наше общение потом… Эх, да мало ли!
– Владимир Семенович, а как все это с вашим писательством согласуется?
– Как согласуется? Никак не согласуется! Ни хрена не согласуется… Дамы, простите. В том-то и штука, что в работе – разумеется, в той работе, за которую гонорары платят – так вот, в этой работе у меня принцип один есть. Нет, братцы, я не продался – я смирился. Не знаю, правда, что хуже…
– Какой принцип? – спросил Феликс.
– Что? Ах да, принцип. «Не вреди». Это медицинская заповедь – «не вреди». Заповедь хорошая, заповедь чудесная, римских врачей заповедь; но, дорогие мои, с римских-то времен медицина куда шагнула, а? Хирургия, рентген, антибиотики! Мать честная! А я литератор, к временам Цинцината, блаженного Августина, Марка Аврелия и еще черт знает кого – я к этим временам возвращаюсь! И когда? В наши дни! В наши необычайные дни! В наши смрадные дни! Что – небось, не знаете, эрудиты?
Он протянул руку и, отбивая такт, скандируя, произнес:
– «В наши смрадные дни никуда не уйти от гримас и болячек родной политики». Лесков это, Лесков, пижоны!
Он был уже здорово пьян. Феликс Чернов взял его под руку:
– Владимир Семенович, хватит. Все это суета сует и томление духа. И… неуместно, ненужно.
– Феликс, милый! Зачем ты мне мешаешь? Ты же солдат, ты же должен понимать!
– Ну какой я солдат! Я и в армии-то не служил.
– Все равно, ты сидел, а солдат и зека всегда друг друга поймут… Давай блатные песни петь!
Пели блатные песни. Допивали водку. Брынский опять читал стихи.
Слова, как пули, ложатся кучно
В сердце, прикрытое только кожей.
Кто пожалеет меня, измученного?
Ну, не стреляй же хоть ты, прохожий!
Когда мы вышли на улицу и Феликс, поймав такси, стал усаживать в него Игольникова, я тронул его за локоть и сказал:
– Феликс, давайте увидимся на днях. Поболтаем, старину вспомним. Вот, – я вырвал листок из записной книжки, – вот мой телефон. Позвоните мне, ну хотя бы в четверг после шести.
Читать дальше