В повести о комиссаре есть вставная новелла, короткая, но в высшей степени выразительная, — речь идет в ней о молодой крестьянке, местной уроженке, решившейся на предательство... Но прежде чем вернуться к этому эпизоду, есть смысл обратиться еще к одному воспоминанию.
Поздней осенью сорок третьего года, вскоре после освобождения Харькова, в этом городе состоялся процесс над тремя немцами и нашим соотечественником. Все четверо имели отношение к специальной службе гестапо, которая приняла на вооружение последнюю гитлеровскую новинку — газовую камеру на колесах, «душегубку». На процесс были приглашены писатели и большая группа иностранных корреспондентов. По маршруту свирепствовало ненастье, вылет откладывался, потом решено было махнуть на погоду и лететь. Долетев до Харькова, самолет завис над городом и сорок минут утюжил харьковские холмы. Могло быть и хуже, но, к счастью, все обошлось. Когда прямо с аэродрома мы прибыли в театр, где происходило едва ли не последнее заседание суда, то в ложе, ближайшей к сцене, увидели писателей, среди них А. Н. Толстого, И. Г. Оренбурга и К. М. Симонова.
Шел допрос одного на немцев, — долговязый, с тощей шеей и худыми ключицами, он вел рассказ с бесстрастной обстоятельностью и пунктуальностью, не очень стараясь умалить свою вину: видно, он понимал, какая кара ждет его, и примирился с этим. Наоборот, наш соотечественник, шофер «душегубки» Буланов, был прямой противоположностью немцу — близость возмездия лишила его самообладания, он страшился этой минуты, которая неотвратимо приближалась, его бил озноб.
Все четверо были приговорены к смертной казни через повешение — казнь должна была состояться на рыночной площади Харькова. Когда на следующее утро я прибыл на эту харьковскую площадь, то первое, что увидел, это знаменитый Дом промышленности — в начале тридцатых фотографии этого здания были популярны и украшали страницы наших иллюстрированных изданий. Поистине надо было обладать неудержимой фантазией, чтобы представить этот дом рядом со столь необычным действом, как казнь предателя. А на рыночной площади большого города вместе с немцами-палачами народ казнил именно палача-предателя. Не все из тех, кого я знал, пошли на рыночную площадь, но, как верно писал позже Симонов, каждый тут решает за себя. Пошел Толстой, пошел Симонов, не помню, чтобы отказался кто-то из корреспондентов; впрочем, тут вряд ли уместно осуждение — действительно, каждый решает за себя.
Но в этой картине, которую не забыть, была одна подробность, врезавшаяся в память, — поведение предателя... Этот человек, пошедший в услужение злейшему врагу и обрекший сотни своих соотечественников на мученическую смерть, и на допросе не отличался мужеством, а тут обмяк, не в силах держаться на ногах. Вот оно, существо предателя: когда казнил, не воспротивился, не сбежал, на худой конец, не утратил присутствия духа, сохранив самообладание и способность лютовать, а когда дело дошло до него самого, до его поганой шкуры, рухнул едва ли не бездыханно — где-то тут изуверская суть предателя.
Алексей Николаевич, узнав, как труден был наш полет в Харьков, уговорил нас ехать поездом. Поскольку тогдашняя дорога из Харькова в Москву требовала едва ли не суток, я организовал дело так, чтобы корреспонденты передали свои телеграммы непосредственно из Харькова. Писатели обжили в специальном вагоне одно купе, корреспонденты — остальные. В писательском купе главенствовал Толстой, постоянно вызывая на спор Эренбурга, который не очень-то был расположен к спору, — такого кроткого Эренбурга я не знал. Когда Толстой был особенно воинствен, Симонов, опасаясь взрыва, взлетал на верхнюю полку, куда был определен по положению младшего, — человек не робкого десятка, он, как мне виделось, тут чуть-чуть робел и предпочитал пережидать грозу «над облаками».
Все виденное в Харькове жило в сознании, и даже тогда, когда разговор пытался объять более чем пространную тему наших отношений с союзниками, беседа неминуемо возвращалась к виденному па рыночной площади Харькова. У Симонова было свое понимание происшедшего: характерное — разговор, который мне приходит на память, наверно, не очень пространен, но содержит в себе существенное. Все понятно — предатель... а вот как он возник? — спросил Симонов, когда однажды мы стояли у окна вагона. — Чтобы вот так злобствовать, надо, чтобы была злоба, — откуда она?
— Тут на каждый случай свой ответ, — мог только заметить я.
Читать дальше