Однако мы вовлечены в действие, — казалось, ничего особенного еще не происходит, а наше внимание уже приковано к происходящему, — сразу и не поймешь, в чем секрет этого нашего повышенного внимания, с которым мы следим за действием, — быть может, в особой авторской интонации, где каждая деталь таит в себе смысл значительный, а возможно, в самой атмосфере происходящего, — все больше мы узнаем об этом... Немцы форсировали у Каховки Днепр и, прорвавшись к Мариуполю, отсекли Крым. По всему, немцы накапливали силы, чтобы устремить их на юг и овладеть Крымом. Все указывало ни то, что главные события развернутся у знаменитой Арабатской стрелки, своеобразно скрепляющей Крым с южнорусскими просторами. Уже имели место первые бои, очевидно разведывательные, однако командование дивизии, отодвинувшее свой штаб на расстояние более чем почтительное от линии фронта, не очень-то осведомлено. Пантелеев предложил Лопатину выехать к Арабатской стрелке. Машина медленно приближается к району боев, и зоркий, всевидящий глаз комиссара засекает новые и новые подробности, проникая в существо обстановки. Оказывается, штаб дивизии действительно не осведомлен о происходящем, он утратил влияние на положение дел на фронте. Не в последнюю очередь по причине трусости. Командир дивизии окопался в тылу и довольствуется информацией из третьих рук, командир полка, того хуже, направив свои части в район боев, сам не сдвинулся с места, а когда комиссар предложил ему ехать, исчез — бегство было явным и постыдным.
Вот этот самый «мордастый» Бабуров, командир полка, и противостоит в рассказе Пантелееву — здесь ядро конфликта. Все время, пока комиссар движется к Арабатской стрелке, его не покидает мысль о Бабурове, сбежавшем с полдороги. А этого, как свидетельствует Лопатин, Пантелеев не прощал никому. И вместе с ним и автор. «Пантелеев не прощал ни себе, ни другим». Опыт и элементарная прозорливость подсказывают Пантелееву, что Бабуров пустился наутек не только потому, что предпочитает передовой линии фронта тыл, но и по иной причине: вчера на вечерней заре у Арабатской стрелки погибла рота вверенного ему полка, в силу все той же бабуровской трусости оставленная на произвол судьбы. Пантелеев не знал еще о гибели роты, но догадывался об этом. Но он догадывался и об ином, что не менее страшно, чем гибель роты: когда донесение о происшедшем на Арабатской стрелке по цепочке пошло к командованию армии, медленно продвигаясь снизу вверх, оно заметно деформировалось, утрачивая существенные свойства, при этом тот же Бабуров понимал, что его доклад о происшедшем у Арабатской стрелки далек от истины, но закрывал на это глаза. Короче — здесь трусость побраталась с ложью. И вот это приводит комиссара в немалое уныние: «Откуда, черт возьми, взялось это поветрие, которое он заметил еще на финской войне? Откуда в Красной Армии, в Красной, в Рабоче-Крестьянской, в той, которой он отдал всю свою жизнь и которую любит больше жизни, откуда в ней взялись чуждые ее гордому имени люди? Люди, которые боятся донести о неудаче больше, чем самой неудачи, боятся ответственности за потери больше самих потерь!»
Пантелеев не успокоился, пока не добрался до Арабатской стрелки, не увидел страшную в своей жестокой наготе картину гибели роты, гибели, у которой была одна причина — бабуровская трусость. Я сказал — бабуровская, имея в виду не только его, хотя в первую очередь его. «Вы — трус. Вы больше не командир полка. Я вас отстраняю от должности и отдаю под суд». Неодолимая сила этих слов была в том, что они опирались на великие нравственные достоинства комиссара и были справедливы. В глубине души это должен признать и Бабуров, который, как свидетельствует автор, не был патологическим трусом. Больше того — в годы гражданской войны он был даже храбр: среди его наград той поры — почетное оружие. Собственно, трусость Бабурова благоприобретенная: в тридцать седьмом его обвинили во всех грехах смертных, обвинили необоснованно, и он испугался на всю жизнь. Происшедшее у Арабатской стрелки могло быть и производным от этого факта. Что же касается Бабурова, то в иных обстоятельствах он мог и не столь катастрофически растерять свои нравственные достоинства. Короче, Бабуров кончил жизнь самоубийством, и это, пожалуй, делает ему честь, подтверждая, что в нем окончательно не утратилось представление если не о чести, то об элементарном достоинстве человека. Конечно, тридцать седьмой год и связанные с ним испытания отнюдь не всегда заканчивались растлением, как это получилось у Бабурова, однако можно допустить, что было и так... Если же вернуться к тому, что увидел тот раз в присивашских степях очкастый Лопатин, а вместе с ним и Симонов, то достоинство виденного не только в храброй честности комиссара, но и в том худом, чему комиссар был свидетелем на своем страдном пути к Арабату. И тут уместно сказать о способности Симонова видеть все грани войны, видеть вопреки ложному чувству стыда, вопреки боязни, что это, упаси господи, умалит то доброе, что народ явил на войне.
Читать дальше