Среда, 7 [сентября]. Пишу это на пароходе «Гизелла» {4} . В понедельник пришел к Смиту. Он сидит у себя в кабинете за обитой зеленым сукном дверью, в коридорчике сидят просители — и он их принимает по рангу. Пришлось мне прождать минут десять. Я стал сердиться — и это сразу подняло мой ранг. Меня из коридорчика перевели в office, где я, усевшись, стал рассматривать карту мира на стене, и через несколько минут Смит вышел ко мне, так что я принимал его, а не он меня. Он мне сказал, что его письмо разминулось с капитаном и что он не знает, как поступить. Стараясь не лебезить, я стал грубым, и грубость спасла меня. Я оторвал от каких-то бумаг один листочек, дал ему и сказал: напишите сию минуту рекомендательное письмо капитану, дайте письмо мне, и я сейчас же поеду в Кардифф. Он поглядел, не зная, рассердиться или рассмеяться. Обдумывал он своими тяжелыми мозгами минуты 2 и наконец решил рассмеяться. Судьба моя решилась: он дал мне introducing letter [4], где именовал меня другом своего брата.
11 сентября, воскресение. Боже мой, за что мне все это счастье? Лучшего неба, лучшего моря, лучшего настроения — у меня никогда не было. Жарко. С утра принял морскую ванну. Снял капитана, капитан снял меня и steward’a [5]. Сидел долго с капитаном на bridge’e [6].
Только что видал Португалию, берег ее. Весь как есть. Пол горизонта на западе занял. Гористая, обрывистая — с беленькими домиками, в подзорную трубу хорошо видать.
21 сентября. ½ 12-го. Мы в Константинополе. Тихо, тихо — каждый звук кажется оскорблением тишины — и ее не нарушает. Контраст необычайный. Слышно, как в городе бьют часы и где-то, сами себе надоев, лают собаки. Мечети, огни. Тучливо — но какая-то ясность вокруг. (Рисунок. — Е.Ч.) Гавань широко и вольно раскинулась. Впереди, как вязка кораллов, огни, о о о о о о о. Как странна эта тишина. Видно, мы сильно шумели в море, и море шумело, только это было незаметно. Теперь уху как бы чего не хватает.
Вот тихо. Даже в ушах шумит. Опять ночь спать не буду. Ах, только представить себе: суббота, я с багажом на извозчике — еду на Базарную. Скорее, извозчик!
Четверг [Одесса]. Написал реферат о Чехове. Плохи мои дела. Денежные и духовные. Сын мой весел, здоров, и я — к своему удивлению, уже люблю его. Маша английского не позабыла — но зачем в сутках только 24 часа!
16 марта [Петербург]. Писал 4 дня подряд. А сегодня не могу. Только что получил от Машутки телеграмму. Едет {1} . Как я рад: я сегодня в окне видал хорошую вуаль, сарпинки хорошие — много всего кругом. И некому купить это. А в кармане деньги. Хорошо еще, что я не выслал их Маше. Начал писать статью об английском театре {2} , да нет, не могу.
3 апреля. Приехала и вчера уехала. Эти две недели были лучшим временем моей жизни — и, боюсь, это время не повторится. Мы были в театре, видали «Безумную Юльку», «Ради счастья» и «Секрет Полишинеля». У Юреневой на Владимирском каждый день… Словом, отдохнула моя девочка. Она поздоровела, повеселела, пополнела — выспалась, поела всласть, пива выпила. Мы только 2 раза поссорились: один раз из-за жены Минского, другой — из-за нее же…
16 июня [Одесса]. Ночью пришел на дачу Сладкопевцев с невестой. Они только что из города. Началась бомбардировка. Броненосец норовит в соборную площадь, где казаки. Бомбы летают около. В городе паника.
Я был самым близким свидетелем всего, что происходило 15-го. Опишу все поподробнее.
Утром, часов около 10-ти, пошел я к Шаевскому, на бульвар — пить пиво. Далеко в море, между маяком и концом волнореза, лежал трехтрубный броненосец. Толпа говорила, что он выкинул красный флаг, что в нем все офицеры убиты, что матросы взбунтовались, что в гавани лежит убитый офицером матрос, из-за которого произошел бунт, что этот броненосец может в час разрушить весь наш город и т. д.
Говорю я соседу, судейскому: пойдем в гавань, поглядим матроса убитого. — Не могу, говорит, у меня кокарда.
Пошел я один. Народу в гавань идет тьма. Все к Новому молу. Ни полицейских, ни солдат, никого. На конце мола — самодельная палатка. В ней — труп, вокруг трупа толпа, и один матрос, черненький такой, юркий, наизусть читает прокламацию, которая лежит на груди у покойного: «Товарищи! Матрос Григорий Колесниченко (?) был зверски убит офицером за то только, что заявил, что борщ плох… Отмстите тиранам. Осените себя крестным знамением (а которые евреи — так по-своему). Да здравствует свобода!»
При последних словах народ в палатке орет «ура!» — это «ура» подхватывается сотнями голосов на пристани — и чтение прокламации возобновляется. Деньги сыплются дождем в кружку подле покойного — они предназначены для похорон. В толпе шныряют юные эсде — и взывают к босякам: товарищи, товарищи!
Читать дальше