– У себя Доминика Николавна? – спросил я его с некоторою строгостью, как вообще спрашивают люди, когда приезжают туда, куда их ждут.
– Оне в поле вышли-с, сейчас придут, – отвечал лакей.
В зале мне первое бросилось в глаза крашеное дерево с жестяными крашеными листами, по веткам которого было рассажено огромное количество чучелок колибри. Дерево, как нарочно, стояло перед открытым окном, из которого виднелись настоящие деревья и светило летнее солнце. Сопоставление этой поддельной Австралии с живой природой меня неприятно поразило; так и хотелось это мертвое дерево с его мертвыми птичками вышвырнуть куда-нибудь. По самой длинной стене комнаты стояло открытое фортепьяно. На нем развернут был романс, из которого я теперь только и помню два стиха:
Что в сердце есть жестокие страданья,
И тем я с ранних лет безмолвно изнывал.
Мне захотелось сесть. Я прошел в гостиную. Там вышивался огромный ковер. Узор представлял поэтического Малек-Аделя [13], отбивающегося от двух рыцарей. Искусства и старания на вышиванье было употреблено пропасть: брови и усы сарацина сверх шерстей были даже, кажется, тронуты краскою; красный плащ с левого плеча его спускался бесконечными складками; конь отличался яростию и бешенством, и особенно эффектно выставлялись две его, слегка красноватые ноздри. Рыцари замечательны были своими наклоненными позами к Малек-Аделю. По стенам гостиной развешаны были гравюры, изображающие пастушков и пастушек с пасущимися стадами; мебель была не новая, но довольно мягкая; на свечах висели абажуры – все это, если хотите, было довольно уютно, но чересчур уж как-то грязновато, и от всего точно пахнуло какой-то сухой травой.
Послышался, наконец, шелест женского платья и женский, несколько дребезжащий голос:
– Очень, очень рада!
Доминику Николаевну предуведомили уже о моем приезде. Она вошла в гостиную, свернувши несколько голову набок; в костлявых руках ее, заключенных в шелковые a jour [14]перчатки, она держала зонтик; на голове у ней была полевая соломенная шляпка. Как бы в прямое противоречие этому летнему костюму, к щеке Доминики Николаевны была привязана ароматическая подушечка; кроме того, делая мне книксен, она махнула подолом платья и обнаружила при этом, что была в теплых шерстяных ботинках. Я, по тогдашней моде, подошел к ней к руке. Она на это мне поспешно сдернула с руки перчатку a jour.
– Благодарю вашу матушку и вас! – сказала она, кидая на меня отчасти нежный и отчасти покровительственный взор.
– Усядемтесь, – прибавила она в заключение.
Уселись.
Доминика Николаевна несколько времени осматривала меня с головы до ног.
– Хорошо ли вы, во-первых, учитесь? – спросила она.
Я обиделся.
– Хорошо-с! – процедил я сквозь зубы.
Доминика Николаевна закатила глаза вверх.
– Я читала ваше письмо: перо превосходное, мысли возвышенные!
Я помирился несколько с ней.
– Вы застали меня, – продолжала Доминика Николаевна с глубоким вздохом, – убитую горем и болезнью…
Я молчал.
– Дмитрий Дмитрич… вы, конечно, его знаете?
– Знаю-с!
– Он получил еще новый удар от своих врагов: его опять хотели посадить в тюрьму.
В печальном выражении лица Доминики Николаевны была видна и насмешка и грустное презрение к людям.
– Но, вероятно, он как-нибудь избавится от этого, – произнес я.
– Друзья его, конечно, не допустили; я вот это мое имение заложила и внесла за него.
Дмитрий Дмитрич, как все это знали и чего она сама не скрывала, был друг ее сердца.
– Вот вам всем, молодым людям, – продолжала она, – этот человек образец, который имеет все достоинства.
Дмитрий Дмитрич в самом деле имел много достоинств: всегда безукоризненно и по моде одетый, с перетянутой, как у осы, талией, с тонкими каштановыми и уже с проседью усами и с множеством колец на худощавых руках – Дмитрий Дмитрич был сын какого-то важного генерал-аншефа. Воспитывал его французский граф, эмигрант и передал впечатлительному мальчику все свои добродетели и пороки. Сначала Дмитрий Дмитрий служил в гвардии, танцевал очень много на балах, потом гулял на Невском уже в штатской бекеше и, наконец, вдруг вследствие чего-то выслан из Петербурга с обязательством жить в своей губернии.
– По четырнадцатому декабря замешан, – говорили сначала про него таинственно.
Сам Дмитрий Дмитрич по этому поводу больше или отмалчивался, или делал гримасу.
Все раскрывающее время, впрочем, дало и другого рода толкование сему обстоятельству, и впоследствии, когда кто-либо из приезжих спрашивал какого-нибудь туземца, за что Милин (фамилия Дмитрия Дмитрича) выслан из столиц:
Читать дальше