Иван Карамазов разбивается о мысль: «Если нет бессмертия, то нет и добродетели». Для Ницше тоже добродетель не обладала самоценностью. Она должна была соседствовать с чем-то более великим: бессмертием, красотой, мощью. Тогда бы, возможно, он ее не отверг. Но когда «сила и красота» торжествуют в мире победу (Александр Македонский, Наполеон — любимые герои Ницше), нужна ли им добродетель? Возможно, она оказалась бы лишней и рядом с бессмертием… Добродетель нужна именно потому, что в мире бессмертия нет; ее бесконечная ценность именно в том, что она защищает детски беззащитную жизнь.
Человек имеет возможность рассуждать, хорошо или дурно сострадание и доброта, именно потому, что они реально существуют: не было бы их — не было и человека. Можно не сомневаться, что «жестокие ветви эволюции» вымирали на заре рождения человека. Сохранились лишь истинно человеческие, к которым относимся и мы сами, что, разумеется, не означает: в мире мало зла и с ним не стоит бороться.
Видимо, одинаково опасны и иллюзия: мир перенасыщен добротой, — и убеждение: он полон зла. Когда читаешь Ницше и его самых ранних последователей, кажется иногда, что перед тобой избалованные, объевшиеся пирожными дети, которые, надув губы, с отвращением отталкивают наскучившие кондитерские изделия. XIX век на излете — поразительный и единственный в истории человечества момент, когда ряду мыслителей померещилось, что мир чересчур добр. Читая Ницше, можно подумать, что сострадание стало мировым бедствием и настолько истомило, измаяло человечество, что, если не убедить людей в его ужасных последствиях, они завтра от сострадания умрут. «…Будем наслаждаться несчастьями людей вместо того, чтобы горевать над ними», — восклицает он и через минуту сокрушается: «В современном человечестве гуманность достигла огромных размеров».
Почувствовав усталость от человека, Фридрих Ницше и его последователи ощутили усталость и от «человеческого» — доброты, сострадания, жалости. Они решили, что их культура быстро и тяжко стареет не потому, что само общество окончило путь восхождения, а потому, что ее обессиливают старые, черт бы их побрал, добродетели! И они ужаснулись мысли, что в XX веке будет еще больше в мире сострадания и жалости. Верно чувствуя нарастающий кризис буржуазного гуманизма, они не понимали двух вещей: того, что сама их иллюзия родилась из бессмертных достижений этого гуманизма, и того, что окончательная катастрофа его будет торжеством не «красоты», «силы», «трагического человека, новой трагической эры», а совершенно бесчеловечной, методически жестокой машины, и над обломками старого гуманизма поднимется не Зигфрид, даже не Наполеон, а Эйхман, чиновник-палач. Подобная, что и говорить, малоэстетичная перспектива была наглухо закрыта от их мышления. Но, увы, она оказалась единственно реальной, — и вот, если в конце XIX века отдельные философы могли разрешить себе роскошь поставить под сомнение человечность, то во второй половине XX мы этого разрешить себе не можем, как не может себе разрешить вернувшийся с войны солдат наступить сапогом на корку хлеба… Есть вещи, которые наш век надолго лишил обаяния: жестокость, варварство, безумие. В более ранних возрастах человечества были возможны эпохи, когда это обладало некой романтической окраской. После наступления эры технической цивилизации автоматизм лишил их даже отдаленного подобия человечности. Осталось загадкой, что такое «автомат добра», но действие «автомата зла» испытали на себе миллионы [6] Чтобы ощутить воочию деэстетизацию зла, достаточно сопоставить «Апокалипсис» Дюрера и «Гернику» Пикассо.
.
4
С иллюзией изобилия добра соседствовала у Ницше и иллюзия изобилия сознания, разума в мире. В девятнадцатом «рассудочном» веке он тосковал по иррациональному… История и тут надсмеялась жестоко над поклонником культа Диониса. Иррациональное явилось в мир не в образе опьяненного мощью бытия, безумствующего в головокружительном танце античного бога, а в жестких, обезличенных формах тоталитарных государств и магии техники.
Ненавистные Ницше уютные «миры» Диккенса были заменены «мирами» Кафки, в которых отшельник-мыслитель, никогда в жизни не имевший дела с бюрократией, почувствовал бы себя, полагаю, достаточно беспомощно.
Самый законченный, отъявленный негодяй у Диккенса кажется нам более симпатичным и человечным, чем самый хороший человек у Кафки. Фантазия зла на этот раз обнаружилась в том, что зло вошло а мир с будничной унылой серьезностью, без фантазии, без игры, — и этот вариант оказался по новизне наиболее фантастическим. Если бы воображение Ницше обрело ясновидение и рассмотрело в будущем столетии человека — насекомое, его понимание иррационального несомненно бы обогатилось…
Читать дальше