Мудрость Стендаля в том, что, тоскуя по великому в человеке, он это великое искал в живой действительности, в собственном сердце. Он не позволял себе ни далеких исторических экскурсов, ни бесплодной игры фантазии, ни рискованных утопий. Весьма соблазнительно, конечно, подумать, что Стендалю было намного легче, чем остальным, потому что он застал великое в мире. Но разве в истории человечества были эпохи, когда бы это или не уходило, или не нарождалось?!
Оттого, что Стендаль ни разу не порвал с живой действительностью, он и не отрекся ни разу от человеческого в человеке. Он мог не любить современников и соотечественников, но человека любить не переставал. Часто испытывая почти физическую тошноту от общения с людьми, он никогда не изменял закону: «Человек — высшая цель». Даже в самые тяжелые минуты он не позволял себе усомниться в человеке, в его будущем, и когда утверждал «меня поймут в 1941 году», то имел в виду, что поймет именно человек, а не таинственное и фантастическое высшее существо. Тоска по великим характерам и великим страстям, которые при нем действительно уходили из жизни, углубляла его любовь и нежность к человеку, потому что он сам был великим характером и испытывал великие, страсти.
Если говорить об уроках Стендаля, то один из них, весьма существенный, в том, что для большой души не может быть «слишком человеческого». Этого урока, несмотря на искреннее увлечение Стендалем, совершенно не понял Ницше Ему и не удалось ни в чем быть на него похожим: как писателю не хватало стендалевской ясности, силы, как человеку — стендалевского величия.
Почувствовав в юности острую тоску по высокому и трагическому, Ницше после немногих попыток (участие в военных действиях в качестве санитара, романтизация фигуры Бисмарка) оставил надежду найти это трагическое и высокое в самой жизни. Он быстро понял, что ни чиновно-монархическая Германия, ни буржуазная Европа утолить его тоски не могут. Если Стендалю посчастливилось застать в старом мире великие характеры, то жизнь Ницше совпала с тем моментом в развитии европейского духа, когда в традиционной действительностивеликих характеров уже не появлялось. В этом отношении старая реальность полностью себя исчерпала, а новый мир, нарождающаяся социальная реальность вызывала ужас у боящегося «толпы», тоскующего по обществу избранных, аристократически настроенного мыслителя. Когда лучшие сердца новой Европы оплакивали расстрелянных у стен Пер-Лашез коммунаров, Ницше рыдал из-за того, что уличные бои в Париже вызвали в Лувре пожар и могли пострадать его любимые полотна.
Человек, который не находит ничего отрадного в окружающей его реальной действительности, начинает исступленно и опьяненно любить искусство. Рождается чисто эстетическое восприятие мира, ведущее по жестокой и таинственной логике вещей не к расцвету, а к гибели красоты; возникают странные иллюзии: например, эпохи наибольшей социальной несправедливости кажутся самыми «красивыми»… Когда за несколько месяцев до Коммуны войска «железного канцлера» Бисмарка — развивали победоносное шествие на Париж, филолог-санитар Ницше мечтал в окружении раненых солдат о том, чтобы война эта имела идеальную, возвышенную цель: ну… освобождение статуи Венеры Милосской! Безнравственность чисто эстетического восприятия мира в том, что при любви к бессмертным полотнам теряется ощущение, красоты и ценности человека (именно поэтому и ведет она к гибели красоты в жизни). В соответствии с эстетическим восприятием Ницше наивно удивлялся: «Неужели не дозволено любоваться злым человеком как диким пейзажем?» Мыслителю — воинствующему эстету кажется, что, если не научить людей парить над моралью, жизнь утратит легкое дыхание. Это парение рисуется в воображении как чудесный танец. Но — дивное диво! — с уходом морали жизнь тяжелеет, лишается подвижности, делается более механической, чем была до «танца», точно вынули из нее душу. Самое легкое дыхание у доброты.
2
Когда Ницше в поисках великого обращался к истории, он и в ней видел не жизнь, а искусство. Отвернувшись от современной ему Германии и Европы, он с увлечением исследует рождение античной трагедии. Это утоляет его любовь к иррациональному: разве не вышла античная трагедия из дикого, первобытного, жестокого, веселого духа бога вина Диониса? Ее создало могучее чувство жизни, когда опьяненный новизной бытия человек ощущал в себе с радостной мукой избыток силы. В ней — стихийная мощь новорожденного мира. Это «победный весенний расцвет, страстное беснование различных ощущений…»
Читать дальше