«Не могу скрыть от вас, дедушка, – писал Лифшиц в своем памфлете 1965 г., – что сначала это возведенное в принцип презрение к объективным условиям показалось нам с И. Жуковым очень странным, каким-то даже новым проявлением детской болезни "левизны" неуместной в марксизме. Но потом мы пришли к выводу, что эта черта получила такой монументальный рост, что ее тоже нужно принять в расчет и причислить к объективным условиям. В большом потоке, который рванулся куда-то в неведомое и завертел нас, как щепки, много было такого, что хоть плачь. Столько всяких ненужных, нелепых, иррациональных затрат и жестоких деяний, что хватило бы на три исторические трагедии. Но миллионы людей пришли в движение – поход, война, ну, словом, что-то значительное, даже возвышенное. На болотах росли города, в пустыне зажглись огни современной индустрии» 37.
Вот реальная причина возникновения сталинского мифа, большой утопии, имеющей массовый, почти религиозный, квазирелигиоз-ный характер в стране, где в это время самым варварским способом разрушались христианские храмы, в стране воинствующего атеизма.
Религиозное, как и квазирелигиозное, сознание порождено ощущением щепки, которую завертел и понес куда-то могучий поток. В этом ощущении и в этом сознании есть великая правда – постижение исторической необходимости, действительный смысл которой по тем или иным причинам не доступен сознанию субъекта. Разве понимали христиане первых веков нашей эры, куда несет их исторический поток? Могли они предполагать кровопролитные религиозные войны и действия инквизиции, с одной стороны, а с другой – фантастический технический и научный прогресс европейской христианской цивилизации? Но в их «верую, ибо абсурдно» был отказ от узкого рационализма, в их готовности приносить величайшие жертвы было сознание более высокое, чем любые рациональные доводы противников христианства. Так что же представляла собой эта правда, которая не была продуктом деятельности самого субъекта, созданием его внутреннего мира, его внутренней логики? Правда, которая, согласно первому тезису теории отражения, требовала безусловного подчинения субъекта тому, что вне него?
В безусловном приоритете того, что христиане называли богом (а Маркс, вслед за Гегелем, – действительностью), над субъектом, над его малым бытием и его психологией – неотъемлемая черта религиозной веры. Задача субъекта – не лезть к богу со своим «бедным, заносчивым умишком» (слова Белинского), предъявляя богу свои узкие расчеты и соображения, свои упреки и свои претензии к миру, а прежде всего стать «чистой доской», способной отразить божественную правду, превосходящую все наши субъективные мнения и измерения 38. «Недаром начало Божией мудрости и созерцания, – писал византийский теолог, – есть страх Божий: не уживаясь с иными богами, избавив душу от всякой скверны и как бы разгладив ее молитвою, он делает ее, словно дощечку для письма, пригодной для запечатления дарований Духа» 39. Зачатки онтологической гносеологии, учения о том, как само бытие идет к своему познанию, формируя для себя те «чистые доски», tabula rasa, в которых оно отражается, находим не только в первоначальном христианстве, но и гораздо раньше – в древней мифологии. «В действительности не мы мыслим и чувствуем объективную реальность, – доказывал Лифшиц, – она мыслит и чувствует себя нами» 40.
Вот второй важнейший тезис теории отражения, как ее понимал Лифшиц, который гласит: зеркало субъекта вторично потому, что оно есть отражение и выражение зеркальности объективного бытия. И эта мысль была известна христианским теологам: Бог «являет себя очистившемуся уму как бы в зеркале, сам по себе оставаясь невидимым, потому что таково свойство зеркального образа: он и очевиден, и его не видать, потому что никак невозможно одновременно глядеть в зеркало и видеть то, что отбрасывает в него свой образ» 41. Бог в таком толковании есть свойство действительности, благодаря которому вещи становятся видимыми, понимаемыми, отражаемыми, иначе говоря, бог есть зеркальность бытия, те. «свет, разлитый по всем видимым вещам» 42.
Разумеется, коперниковский переворот материалистической теории отражения вовсе не был возвратом к религии и мифологии, но он был связан с раскрытием той великой правды, которая породила эти первые акты человеческой сознательности. Смею утверждать, что именно такое, или близкое, понимание теории отражения увлекло Лукача в 1930-е гг., о чем говорит прежде всего его великолепная продукция этого времени. Возьмите хотя бы «Исторический роман» Лукача, раздел о Вальтере Скотте, в котором замечательно развернута и продемонстрирована относительная правота отсталых шотландцев в их борьбе с более передовой Англией.
Читать дальше