Я это здесь утверждаю, и я очень буду счастлив, если когда-нибудь вам удастся предъявить им счет. Пускай за все платят [225] Дело Бориса Савинкова. Рабочая Москва. 1924. Л. 83—109.
.
На вечернем заседании 28 августа Б.В. Савинкову было предоставлено право произнести «заключительное слово». И он сказал:
«Граждане судьи, я знаю ваш приговор заранее. Я жизнью не дорожу и смерти не боюсь. Вы видели, что на следствии я не старался ни в какой степени уменьшить свою ответственность или возложить ее на кого бы то ни было другого. Нет. Я глубоко сознавал и глубоко сознаю огромную меру моей невольной вины перед русским народом, перед крестьянами и рабочими. Я сказал «невольной вины», потому что вольной вины за мной нет. Не было дня, не было часа, не было минуты, не было таких обстоятельств, при которых я искал бы личной выгоды, добивался личных целей, защищал бы интересы имущих классов. Нет, такого дня и такой минуты в жизни моей не было. Всегда и при всех обстоятельствах руководился я одним, пусть заблуждался, но руководился одним — моей тоже огромной любовью к родному народу.
Да, я сказал, я знаю ваш приговор и смерти не боюсь, и именно потому, что я знаю ваш приговор и смерти не боюсь, я имею свободу говорить, я имею право и обязанность открыто и твердо, ясно и до конца сказать все, что я думаю, и так, чтобы слышали все, кто имеет уши слышать. Как произошло, что я, Борис Савинков, друг и товарищ Ивана Каляева и Егора Сазонова, сподвижник их, человек, который участвовал во множестве и множестве покушений при царе, в убийстве в. князя Сергея и в убийстве Плеве, как случилось так, что я сижу здесь на скамье подсудимых, и вы, представители русского народа, именем его, именем рабочих и крестьян судите меня, за что? За мою вину перед крестьянами и рабочими.
Я помню летнее утро. Петроград. Измайловский проспект. Пыльные камни. На мостовой распростертый Сазонов, раненый, со струйкой крови. И я стоял над ним. Рядом — разбитая карета Плеве, и пристав, с дрожащей челюстью, подходит ко мне, а у меня в руках револьвер. И помню я Москву и Кремль. Была зима, шел снег. Я целую в губы Каляева, а через две минуты раздается взрыв, и в. князь Сергей убит. Я помню опять: Москва, весеннее солнце, площадь, и снова взрыв — ранен Дубасов. И помню я далекий Глазго. Русский корабль «Рюрик», матрос Авдеев, — он, наверное, с вами сейчас, — и я с ним обдумываю, где он спрячет меня в трюме, и будет царский смотр на «Рюрике», и будет взрыв. Взрыва не было, потому что был Азеф. Помню я Севастопольскую крепость и железную решетку, как сейчас. И опять у моих дверей часовой, и смертная казнь, как сегодня, все это помню. Как я был счастлив, когда я сидел тогда в тюрьме. Какою гордостью билось мое сердце. Я знал, что весь русский народ, все рабочие и крестьяне со мною, и что по всей России нет ни одного человека, который бы не вспомнил меня, когда я умру. И я радостно и гордо стоял перед своими судьями. Они не повесили меня. Я убежал из тюрьмы. Теперь я так не сижу. Теперь мною владеет огромное и темное чувство. Я спрашиваю себя, поймут ли мою жизнь русские рабочие, поймут ли мою жизнь русские крестьяне, поймут ли они, что вина моя только невольная, что заблудился я? С этим чувством тяжело умирать. Как случилось, гр-не судьи, что я пошел против вас, красных, против рабоче-крестьянской власти? Как могло это случиться?
Вот послушайте мою жизнь, может быть, многое тогда станет вам более понятным. Из какой я семьи? Из революционной. Отец — чиновник, которого выгнали при царе за революционные убеждения. Таких чиновников было мало. Старший брат погиб в Сибири, в ссылке, при царе. А я с 18-ти лет уже сидел в тюрьме и юным, совсем юным, ушел на первый призыв в террор. Всю свою молодость провел в боевой организации. Что это значит? Это значит, что я жил под стеклянным колпаком. Это значит, что я никого не видел, кроме своих; строжайшая конспирация, абсолютные законы. Я не знал массы, я не знал народа, я не знал крестьян, рабочих. Я любил их. Я готов был жизнь свою отдать и отдавал. Но интересы их, истинные желания, естественно, мог ли я знать?
Я жил под стеклянным колпаком без имени, без семьи, без дома, каждую минуту под угрозою. Так я жил долго, до 1911 года. Ас 1911 года — эмиграция. Но что такое эмиграция? Ведь эмиграция тот же самый стеклянный колпак. Как я видел и что я видел? Россию я видел? Русский народ видел? Нет, я чужих людей видел, чужой народ, чуждый мне. И сохранялась и росла, и, если можно, еще больше крепла моя любовь к родному народу. Война застала меня в эмиграции. С первым же пароходом, как только пришли первые вести о революции, я приехал в Россию, ничего о ней не зная. Боевая организация и эмигрантская жизнь — вот весь мой опыт.
Читать дальше