Кончина Чехова произвела на многих впечатление семейной потери, – до такой степени роднил он собою, пленяя мягкой властью своего таланта. Из тонких нитей сплетал он в своих рассказах человеческие души; в свои миниатюры он вместил всё глубокое содержание жизни и обвеял его дыханием проникновенной элегии. Как один из героев, живший в чудном саду, он был царь и повелитель нежных красок. Писатель оттенков, он улавливал почти незаметные переживания сердца; ему был доступен самый аромат чужой души. Вот почему его так трудно анализировать, – нельзя, да и грешно разбирать по ниточкам драгоценную ткань его произведений: это разрушило бы её, и мы сдунули бы золотистую пыль с крылышек мотылька. Чехова меньше чем кого-либо расскажешь: его надо читать, и, читая, мы как бы пьём его строки, мы боимся пропустить в них хотя бы единое слово, потому что, несмотря на свою простоту, – правда, дорогую и благородную, – оно содержит в себе художественный штрих наблюдательности, необыкновенно смелое и поэтичное олицетворение природы или вещей, удивительную человеческую деталь.
Он тем более держит читателя в плену своего тонкого письма, что психологическая сила скорби и грусти, которой оно проникнуто, велика и своеобразна. Грусть неотразима. Она всегда права. Когда радость придёт к нам, вы можете её не принять, и она исчезнет, спугнутая горем, которое живёт кругом и внутри каждого из нас. Но когда грусть постучится к нам в сердце, оно непременно откроется для неё, и она ласково обнимет нас и заговорит, и от её прикосновения зарождаются тихие слёзы. Так именно подходит к сердцу Чехов: можно ли отказать ему в гостеприимстве?
Для его грусти характерно то, что сперва она звучала у него лишь мимолётной и робкой нотой и к её преобладанию он пришёл от яркого комизма, который, впрочем, никогда не покидал его и потом. Чехов писал в «Осколках», в «Стрекозе»; он начал анекдотом. Человек, который прежде так смеялся и так смешил, впоследствии поднялся на самые вершины горя и создал страницы, полные чёрной тоски. Конечно, по существу, здесь нет ничего поразительного. Глубокому духу скоро открывается внутреннее родство между смешным и скорбным, и Чехов только повиновался своей стихийной глубине. Несоответствие между идеей и её проявлением в одинаковой степени может быть последним источником как смешного, так и трагического. Нелепые слова, которые не покрывают своих понятий, бессмысленные поступки, внезапные изменения хамелеона житейских ситуаций, когда, например, в странной группировке человеческих фигур встреча «толстого» и «тонкого» принимает столь неожиданный поворот, – всё это вызывает улыбку. И она сама по себе является великой разрешительной силой и производит нравственно-очищающее действие. Но когда ненужное, нестройное, неблагообразное заполняет все поры существования, когда нелепица разрастается в несчастье и своей карикатурой вытесняет правильные линии жизни, тогда одного смеха уже недостаточно, и он естественно переходит в скорбь. Смех – это признак превосходства, силы, в нём есть нечто божественное, и на вершинах Олимпа громовыми раскатами звучал гомерический смех богов. Но могли смеяться над другими, над бедной землёй и её смертными обитателями, а мы обречены высмеивать себя. И горько нам служить объектом смешного. Какая драма – быть хотя бы тем чеховским чиновником, который умер от генеральского гнева! Смех очищает, и потому его признают за желанный и положительный момент духа; но смешное – явление отрицательное, явление горестное. От великого до смешного – один шаг, и потому смешное печально. Так знаменательно, что физиологический смех на своей высоте разрешается в плач. За смешного человека обидно, потому что он – вырождение великого, вырождение человеческого. Как бы невинна ни была его комичность, но всякое смешное действие не есть ли всё-таки посягательство и грех против Дела (im Anfang war die That – Вначале было дело, нем .) и всякое смешное не есть ли посягательство и грех против Слова? Смешное не может быть сущностью человека, не может быть сердцевиной чего бы то ни было. Смешное временно, – проникновенный взгляд идёт дальше его. Как Поликрат боялся того постоянного праздника, который праздновала его душа, как он для умилостивления небесной зависти жаждал печали, так и смеющийся почувствует наконец тревогу и раскаяние в том, что он забыл серьёзное мира, и тем внимательнее и вдумчивее обратится он к серьёзному. Правда, улыбка не оставит его, и в грусти, которая его осенит, всё же будет слышен свойственный ей слабый отголосок радости, сладости…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу