Я ответил ему 2 мая 1990 года.
В следующем письме, как и первое, недатированном (оно пришло через год или около того), он писал: «Прости за нескорый ответ… у меня появился шанс навестить тебя… если не подгадят на службе, может быть, мы с женой будем в Англии». Последовала эпистолярная дружба, не тесная — и словно бы с подразумеваемой общностью, с фигурой умолчания, которой по 1970-м годам я припомнить не мог. Ключевой вопрос в отношениях между сочинителями — доверие или недоверие к сочинениям друг друга — никогда между нами не ставился и не был решен.
В 1993 году Танковы приехали в Лондон. Приглашение прислал им бывший однокашник Саши. На вопрос, чем он занимается, однокашник при встрече ответил мне так, как никто никогда не отвечал:
— Я банкир.
Какое-то время Саша с женой гостили у банкира, потом перебрались к нам и провели у нас две недели. Саша оказался лыс и сед (что пренеприятно напомнило мне о моем возрасте, которого я совершенно не чувствовал и не сознавал); еще умнее и образованнее, чем в юности, стихи писал безусловно хорошие, отвечавшие моим старинным требованиям, но опять, как и в ту пору, по большому счету меня не тронувшие.
В числе подарков Танков привез несколько экземпляров только что изданной в Питере (его стараниями, за мой счет) книги моих стихов Завет и тяжба . Что это была за книга! Шестьдесят листов А4, согнутых пополам, вложенных друг в друга и соединенных двумя скрепками. В самиздате случались книги более презентабельные. Бурая бумага. Набор — мой, компьютерный, с опечатками. Таковы были тогда издательские возможности в России. На бурой, более чем мягкой и пустой обложке красовалось под именем автора и названием: Советский писатель . Это была едва ли не последняя книга некогда крупного издательства, выпускавшего книги молодых авторов.
В 1994-м, после десяти лет в эмиграции, я впервые посетил пенаты; побывал и у Танкова «на углу Есенина и Луначарского». Кушнер, прослышавший о моем приезде, позвал меня в гости, но не одного, а с Танковым. Оказавшись у него на Таврической, я вдруг с удивлением увидел, что Танков — адъютант Кушнера. Впечатление было полное: адъютант при генерале. Кушнер внешне переменился мало, манера держаться осталась прежней, а вместе с тем чувствовалось, что теперь он — начальство, председатель поэзии, и к нему сходятся все нити. Сначала я обрадовался. Это ли не торжество справедливости? С ним — и всем нам, вчера гонимым, доставалась чаша на пире отцов. Разве нет? (Когда Бродский в 1987 году получил нобелевскую премию, некоторые литераторы в зарубежье поздравляли друг друга; им казалось, что это они получили премию.) Одно только коробило: откровенное неравенство в отношениях Кушнера и Танкова, субординация, устраивавшая обоих. Один снисходил, другой благоговел. Сначала я подумал, что Танков чтит в старшем «седины честные», что было бы только естественно; но отчего же тогда младшему так явно отводилось в этой дружбе служебное место? Поэт ведь царь, а у монарха нет возраста. В этом-то, как потом выяснилось, и состояло всё дело. Зачем нам два поэта?
Дурное стало проступать тут же. Рассказывая о своей поездке в Иерусалим, Кушнер упомянул литературоведа Ш., окружившего его там всяческой заботой. Как все литературоведы, Ш. сочинял стихи, и Кушнер сказал мне между делом, что напечатал его стихи в Звезде .
— Но ведь стихи Ш. чудовищны, бездарны! — не удержался я.
— Да, — спокойно возразил Кушнер, — но человек он милый.
Тут я начал догадываться, что и меня Звезда публикует потому, что я милый человек, и не вообще милый (с этим всегда были трудности), а Кушнеру мил. Но я постарался отогнать эту мысль. На дворе ведь был праздник: субсидированную литературу отменили, нас, вчера гонимых, признали. Разве большому человеку мы не прощаем маленьких слабостей?
Как раз впервые присуждалась премия Северная Пальмира . В коротком списке рядом с Кушнером стоял Кривулин, тоже из недавно гонимых, в чей талант, однако, я никогда не верил (в литературном подполье процент бездарностей был совершенно тот же, что в советской литературе). Отправляясь в Дом композитора на церемонию вручения, я сказал себе: этот город покроет себя несмываемым позором, если первая живая премия достанется не Кушнеру. Досталась она Кушнеру, и я вздохнул с облегчением. В благодарственной речи Кушнер, среди прочего, сказал:
— В течение многих лет мы знали: московские премии — не для нас. Так оно и было. И вот теперь у нас есть своя премия.
Читать дальше