Мало того, в стихах, принадлежащих эпохе между отречением Государя и гибелью всей императорской семьи, она формулирует с полной четкостью принцип легитимизма, «Le roi est mort, vive le roi! [135]»:
За царевича младого Алексия,
Помолись, церковная Россия!
Этого бы и довольно. Но приведем еще рассказ о диалоге с Андреем Белым в Берлине:
«В первый раз войдя в мою комнату в Pragerpension’e, Белый на столе увидел – вернее стола не увидел, ибо весь он был покрыт фотографиями Царской Семьи: Наследника всех возрастов, четырех Великих Княжон, различно сгруппированных, как цветы в дворцовых вазах, матери, отца…
И он, наклоняясь:
– Вы это… любите?
Беря в руки Великих Княжон:
– Какие милые… Милые, милые, милые…
И с каким-то надрывом:
– Люблю тот мир!»
Так что тут мы имеем дело не с минутными, не с преходящими порывами, а с мировоззрением и умонастроением, которые Марина Ивановна пронесла через все свое существование.
Последняя ее большая поэма, как мы и констатировали выше, посвящалась мученической кончине Государя Николая Александровича, его жены и детей. Чьи-то коварные руки устроили так, что данное произведение до нас не дошло. Тяжелый, непоправимый урон для русской поэзии, для российской словесности в целом!..
Если для создания фальшивого политического образа Цветаевой используются какие-то (вопрос, насколько достоверные) ее высказывания в 13 лет, для столь же ложного религиозного ее образа пускают в ход письмо к Розанову в 20 лет, где она объявляет о своем неверии. Но разве это убедительно? Через искушения в этом роде прошли многие люди, позже неоспоримо доказавшие свою веру. Легко понять, что в те годы она находилась в становлении и еще не выработала конечных своих идеалов. Да и стояла она тогда только на пороге тяжелых испытаний, определивших формирование ее внутреннего мира.
В pendant юношеским ее сомнениям, процитируем отрывок из дневника последнего года жизни Цветаевой, незадолго до смерти:
«С Богом! (или) – Господи, дай! – так начиналась каждая моя вещь, так начинается каждый мой, даже самый жалкий, перевод (Франко, например)… Верующая? – Нет. – Знающая из опыта… Я никогда не просила у Бога рифмы (это – мое дело), я молила у Бога – силы найти ее, силы на это мучение. Не: – Дай, Господи, рифму! А – Дай Господи, силы найти эту рифму, силы – на эту муку. И это мне Бог – давал, подавал».
И это слова не для публики, а для самой себя. Зачем бы тут лгать?
Впрочем, упоминания о Боге, – и прежде всего в связи с самым ей дорогим, с поэтическим творчеством, – проскальзывают у Марины постоянно.
Даже по поводу переписки с друзьями, она роняет, что собственно говоря, адресуется «поверх их голов – Богу или, по крайней мере – ангелам».
Да и трактат ее «Искусство при свете совести» посвящен по сути дела вопросу об отношении между поэтом и Богом.
Изумления достойно, как сумел Н. Струве [136], приписать ей атеизм и, того больше, равнодушие к религии?
Правда, Слоним отмечает, что она избегала дискуссий о богословии. Но, во-первых, – с кем? С эсерами и левыми интеллигентами, в основном неверующими? Нетрудно взвесить, что такие споры обернулись бы и неприятными, и бесполезными. Да и вообще, для многих людей тяжело бывает обсуждать с посторонними те или иные стороны своего внутреннего мира.
Есть свидетельства, что в Чехословакии Цветаева истово посещала церковь и соблюдала все обряды. А для чего бы ей это было нужно, – не имей она внутренней к тому потребности, – в среде левой интеллигенции, где равнодушие к вере никого бы не удивило и нисколько бы не скандализировало?
О более поздних годах у нас с этой стороны нет сведений, (а любопытно бы). Но мы ведь и не ставили себе задачей доказать строгое обрядоверие Марины Ивановны, а лишь ее общую веру в Бога, которая, возможно, носила характер свободный и индивидуальный. А вот, что она не была ни неверующей, ни равнодушной к религии, – это нам рисуется совершенно бесспорным!
Гибель поэтессы оказалась отчасти предрешена именно с момента встречи со Слонимом. Сотрудничество в эсеровской «Воле России» отдаляло ее и отрезало от тех кругов, где царили идеи Белого Движения, тем более от монархистов, ото всех, унаследовавших культ старой России. А в узком кругу левых, где она оказалась, – она не могла говорить в полный голос…
Вот и ее столкновение с молодыми младороссами, на докладе Слонима в Париже, выглядит печальным недоразумением. Они ее, видимо, знали и уважали как певца Белой Гвардии; Слонима же хотели освистать как левого, как социалиста. Тогда как для нее Слоним был личным другом, – а верность дружбе у нее была в крови.
Читать дальше