Оба ни в грош не ставят постулаты спиритизма, согласно которым устами адептов вещают духи мёртвых: Бретон, ранее уже пытавшийся уловить проявления бессознательного при помощи автоматического письма и записи сновидений, полагает, что речь идёт об ином выражении таких психических сил. Чтобы вслушаться в «сказанное потайным голосом» (Виктор Гюго), они решают устроить групповой опыт: вечером 25 сентября в мастерской Андре и Симоны Бретон проходит первое собрание «эпохи грёз», как окрестят её сюрреалисты. Участники рассаживаются вокруг стола, свет гаснет, Кревель довольно быстро засыпает – и принимается говорить, говорить, говорить. В своих «Беседах» (1952) Бретон вспоминает: «Темой этой импровизации, в целом довольно бессвязной, стало какое-то банальное бытовое происшествие. Но остановить его было невозможно: ни пауз, ни колебаний. Возбуждение, очевидное для всех присутствующих, явно выдавало глубокие эмоциональные переживания. Интонации совершенно иррациональные: торжественная декламация без каких-то видимых причин сменялась заунывными причитаниями. Какая жалость, что не получилось тогда это записать! Та речь, как и любая другая из многих ей подобных, которыми он одарил нас впоследствии, стала неоценимым свидетельством, чем-то вроде
живого фантома Кревеля. Кревель, с его изумительным юношеским взором, сохранившимся на разрозненных фотографиях, с желаниями, которые он пробуждал, со страхами или бравадой, просыпавшимися порой в нём самом… во всём этом проглядывала неизбывная тоска». За ним в свою очередь засыпают и витийствуют Робер Деснос и Бенжамен Пере: свидетели этого опыта освоения бессознательных состояний не могут прийти в себя – неужели у них на глазах раскрывается психическое средоточие поэтической мысли?
Сновидческие сеансы продолжаются до начала 1923 года, когда Бретон решает прекратить эту практику, чувствуя, что она угрожает душевному равновесию некоторых участников. Кревель, действительно измотанный такими экспериментами, предпочитает несколько отдалиться от Бретона с сюрреалистами. У него хватает друзей и вне группы: в частности, Тцара, не думавший мириться с угасанием дадаизма; сам он намерен полностью отдаться творчеству – новеллы, стихи, первый роман «Уловки» 1, опубликованный в 1924-м. Осенью того же года в свет выходит «Манифест сюрреализма» Бретона, а за ним – первый номер «Сюрреалистической революции». Исследования «реального функционирования мысли» при помощи «чистого психического автоматизма» 2, к которым призывает в своём манифесте Бретон, поначалу не особенно привлекают Кревеля, но внимательно ознакомившись с журналом, он начинает по-иному смотреть на новое движение, так непохожее на обычные литературные кружки: особенно поражает его опрос на тему «Самоубийство – выход ли это?». Ответ самого Кревеля, один из немногих утвердительных, напечатан во втором номере, а подпись его стоит отныне под пламенными коллективными заявлениями группы, полноправным членом которой он становится. Составленная им в 1925 году автобиографическая справка гласит: «Самолично убедившись, что сюрреализм – наименее литературное и самое бескорыстное из всех движений; осознав, что жизнь духовная заказана тем, кто не готов следовать потайными тропами или отказывается признать реальность тёмных сил, я решил отныне – пусть меня считают Дон Кихотом, карьеристом или безумцем – на письме и в действии пытаться сокрушить барьеры, человека сдерживающие, а не поддерживающие».
В этом своём устремлении Кревель может опираться прежде всего на врождённую тягу к бунту, которую лишь усиливает восприимчивость поэта. Вступив в группу сюрреалистов, он решает забросить блистательно начатую меж тем карьеру литературного хроникёра; наследие, полученное по смерти ненавистной матери, позволяет ему жить без иных забот, кроме сердечных треволнений. Приняв свою гомосексуальность (или, по крайней мере, бисексуальность), Кревель влюбляется в молодого художника-американца: вместе они вращаются в светских (и более сомнительных) кругах. Но в целом это неспокойный период: у него обнаруживают туберкулёз, тогда практически неизлечимый; фатальный исход можно было разве что отсрочить долгими пребываниями в высокогорных лёгочных санаториях, и Кревель вынужден частенько наведываться в эти «кишащие больными ульи», обычно в Швейцарии; такие поездки порой скрашивает присутствие Поля Элюара, страдавшего от того же недуга. В те годы Кревель наездами живёт в Берлине, бурлящая жизнь которого его завораживает: там он встречает женщину, которую полюбит. Всё это питает книги, выходящие с завидной регулярностью: романы «Моё тело и я» (1925), «Трудная смерть» (1926), «Вавилон» (1927), «Да вы сошли с ума!» (1929), эссе «Дух против разума» (1928), брошюры или предисловия к каталогам выставок таких художников, как Макс Эрнст, Рене Синтенис, Пауль Клее. Постойте-ка: романы? Эта литературная форма в её классическом виде, который сложился на протяжении XIX века: повествование о зачастую смехотворных похождениях героя, чьё психологическое строение напоминает карточный домик, а общее реалистичное видение мира в итоге оказывается в плену несносных банальностей – вряд ли могла приглянуться сюрреалистам, поглощённым поисками чудесного. Единственно приемлемыми им кажутся романы, несущие в себе мысль поэтическую: после работ Сада это чёрные романы («Мельмот-скиталец» Мэтьюрина, например), романы Петрюса Бореля, Виктора Гюго, Иориса-Карла Гюисманса, Жана Лоррена, Реймона Русселя и, конечно, популярные романы (серия о Фантомасе Марселя Аллена и Пьера Сувестра). В романическом письме самого Кревеля, разумеется, прослеживается более или менее чёткая сюжетная канва, а в персонажах несложно разглядеть самого автора, членов его семьи или друзей – но со временем использование типичных приёмов психологического романа сходит на нет; на первый план выступает заметная уже в первых текстах тоска и порой беспощадное воображение. Как утверждал Тристан Тцара, есть лишь два литературных жанра: стихотворение и памфлет. В романах Кревеля психологический анализ (у него – прежде всего самоанализ) постепенно уступает место всё более интенсивному сопряжению лирического или сновидческого экстаза и желчи памфлетиста, обращённой на излюбленные мишени. Именно такой двойной напор движет поступками героев, кажется, порождённых неслучайной встречей записи снов и глав Гастона Леру. И встреча эта, разумеется, происходит на том смутно непристойном анатомическом столе, где препарируются пороки человечества: столе, чертежи к которому сюрреалисты отыскали в работах Зигмунда Фрейда.
Читать дальше