«Было заботно и хорошо, когда увидел свою полосу: она вся зеленела, нежные стебельки, когда остановился перед полем,— зашевелились — будто привечали его, радовались ему. Он, шаркая лаптями по иссохшей траве, пошел межою вдоль полосы, с интересом, тревогой и радостью всматриваясь в зеленя. Нет, земля эта и теперь не обманула: всходы были всюду дружные, сильные, ни одного зерна, видно, не пропало. «Ето — растет!» — светилось в нем. (Так и вспомнишь по созвучному тону, пафосу, чувству из купринского «Гранатового браслета»: «Да святится имя твое!» —мысленно обращенное к возлюбленной. — А. А.) Привычно, с настороженностью, чтобы не сглазить, сдержался: — Если бог даст снегу да мороза и весну хорошую, дак уродит что-то! Будет жито! Только бы бог послал снегу, да весну, да лето хорошее! Чтоб не вымерзло, не вымокло, не высохло, не дай бог! — будто помолился он».
Да святится имя твое!.. Земля! Земелька! Возлюбленная! Кормилица!..
Любовь Василя к земле, его одержимость землей, жажда получить ее и работать на ней — тут и собственническое что-то прорывается, но не одно это, и не оно для Мележа — на первом плане в его земляках-крестьянах. Не это, а извечная их истая любовь к земле-кормилице, почти всегда без взаимности любовь, потому что вон какая удачливость, везение нужны крестьянину, чтобы вознаградила его земля за пот и труды, даже если она есть у него, эта земля: чтобы и не вымерзло, и не вымокло, и не высохло!.. А тут еще и нет ее, или мало, или плохая она, скудная. Тем более у полешука, которого от века теснили леса да болота. Это особенное, полешуцкое чувство, отношение к земле в Василе Дятле нужно тоже учитывать, как учитывает критика «казачью психологию» в крестьянине Григории Мелехове. И тогда тем более понятна станет и поэтически оправданнее будет его истовость, одержимость землей, его страсть и жадность к земле, не по-болотному твердой, плодоносящей, кормящей.
Когда весь мир, кажется, плавает в болоте, а тут под ногами у человека клочок хоть и песчаной, но плодоносящей, устойчивой, еще отцовской земли — тут ее ценить научишься по-полешуцки. Как Василь. И не удивительно, что для него отдать свою полоску-кормилицу в «чужие руки» (а так ему вначале представляется колхоз) — это то же самое, что отдать на досмотр другому человеку коня, корову — живые, привыкшие к его рукам, ласке существа. Для крестьянина все эти «орудия проиводства» — почти что члены семьи. И потому «отдать» для крестьянина стоит рядом с «предать» — за безропотную службу и отдать в чужие, безразличные, неласковые руки! То же, что малых детей «в чужие люди» послать. Можно сказать: все это психология, а происходила вон какая ломка всей жизни и в каких масштабах! До Майданниковых ли, что вздыхают по-бабьи возле теплой лошадиной морды? До Василевых тут сантиментов возле зазеленевшей полоски?
А вот Апейке — истинному ленинцу, который сам кость от кости народа, и литературе типа залыгинской или мележевской все это не кажется малозначащим. Эта литература старается понять, объяснить, оценить поведение крестьянина, его психологию. Ведь это судьба миллионов и миллионов людей. Да и последствия сказываются — вон когда, аж в наше время. Мало ли мы говорим сейчас, пишем о столь нужном, оказывается, экономически важном «земледельческом таланте», о любви к земле?
И вот что интересно, особенно интересно в романе И. Мележа,— пожалуй, самая непривычная для литературы нашей мысль: не попреки крестьянину за его недоверчивость и упрямство (хоть и видит, показывает эти черты в том же Василе), а удивление, что так просто и в общем-то доверчиво (если учесть все) решила крестьянская масса попробовать жить сообща, в общем коллективе. Расставшись с тем, что было не лишнее у крестьянина-бедняка или середняка, не сверх необходимого, а на чем держалась, от чего сама жизнь или смерть его самого и семьи зависела. Ведь привык, на вековом опыте, знать: подохла корова или лошадь — умерли и дети — с голодухи. Так вот напрямую все это в его памяти, сознании связано.
«Хозяйство там у некоторых! — плюнул с возмущением Миканор.— Полоска — лапоть не вмещается! Конь — дохлятина! А трясемся, орем! Будто дворцы пропадают!
— Дохлятина не дохлятина, а своя! — Дятел, словно его оскорбили, и не в первый раз, казалось, готов был схватить Миканора за грудки. Все шумно одобрили Василя.
Апейка поддержал рассудительно, не Миканора, а Дятла и других:
— Богатому жаль корабля, а бедному — кошеля!
Читать дальше