Ах, фьоритуры, фьоритуры—
одной, другой и третьей вторы
явленье в дальних зеркалах,
и видно хорошо отсюда,
как сообщаются сосуды
Христос, и Яхве, и Аллах.
Такое впечатление, что клюевскиестихи написаны человеком, бегущим вприпрыжку. Даже трагичные. И статичные— где он просто пьет чай, глядя в окно. Ему свойственна интонация человека не вполне взрослого, не вполне серьезного. Легкого человека. Он и с читателями почти всегда разговаривает, будто мы дети. Будто достает нам кролика из шляпы.
И, как ни странно, в эту поэтику вполне укладывается наша реальность-злободневность, не говоря уж о гражданственности:
Только пальчиком ткни — и былым временам
хана,
и какая-нибудь шпана, но всегда шпана
объявляет, что жить отныне разрешено
или запрещено, — и падает домино,
и становится все равно.
Это территория не пафоса, не пророчества, а социальной иронии, социального гротеска. Но за этой иронией трудно не заметить пронзительной ностальгии потем временам, что ушли без возврата:
…да и сам язык был младше…
чуть младше — нет, не хуже или лучше,
а раньше, и, как выяснялось, тоньше,
без мата, и у каждой почтальонши,
да что там почтальонши — кастелянши,
за нею раз пятнадцать повторимши,
вполне спокойно можно было брать уроки
культуры речи при царе Горохе…
И это при том, что автор «был в отчаяньиот той страны, в которой все мы были неравны, но говорили, что равны — и врали», но ведь и эмиграция оказалась тоже отчасти фантомом.
Финальное стихотворение сборника — «Красная нить» — не просто пересмеивание советской социальной утопии, но и печальное понимание того, какие зигзаги выписывает история на вечных путях « черезтернии к звездам»:
Это было в одной небывалой стране,
что надолго заснула верхом на коне, —
и пригрезились ей в обстоятельном сне
невозможные всякие вещи…
…..…………..
И сквозь все, что хотелось тогда изменить,
пробегала, как помнится, красная нить —
ибо требовалось то и дело казнить
тех, кто не был своим в том отряде,
и не то чтобы ради грядущих времен
или связанных с ними больших перемен —
преимущественно ради алых знамен…
в общем, их полыхания ради.
«Титаник» у Клюева — это не только образ катящейся в тартарары истории, но и личный удел каждого из смертных. А музыка — это любовь. Поэтому вся книга, как и вся поэзия, — она о любви и смерти. Без надрыва, но со щемящей нотой — впрочем, нота искусно завуалирована фирменной улыбкой и усмешкой.