Я вечности не приемлю
Зачем меня погребли?
Я так не хотела в землю
С любимой моей земли.
Она любит благолепие церкви, торжественность обряда, сладость молитвы. Она богомольна, но не религиозна. Как различно выражается у Ахматовой и у Цветаевой любовь к России! Первая возвышается до истинного пафоса, становится молельщицей за несчастную «темную» родину. Она отрекается от всего личного, отгоняет от себя последние «тени песен и страстей», для нее родина в духе и она молится
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.
У другой — не скорбь души, а страшный вопль терзаемого тела. Что ей до того, что убитые станут «божьего воинства новыми воинами»— все они ее сыновья, ее плоть. Она загораживает их собой, как мать своих детей, и диким звериным голосом воет над их трупами.
Это причитание: — быть может самое сильное, из всего написанного Цветаевой.
И справа и слева
Кровавы зевы.
И каждая рана:
— Мама
И только и это
И внятно мне, пьяной,
Из чрева — и в чрево:
— Мама!
Все рядком лежат,
— Не развесть межой.
Поглядеть: солдат!
Где свой, где чужой?
……………………..
Без воли — без гнева —
Протяжно— упрямо —
До самого неба:
— Мама!
Искусство Ахматовой — благородно и закончено. Ее стихи совершенны в своей Простоте и тончайшем изяществе. Поэт одарен изумительным чувством меры и безукоризненным вкусом. Никаких скитаний и метаний, почти никаких заблуждений. Ахматова сразу выходит на широкий путь (уже в первом ее сборнике «Вечер» есть шедевры) и идет по нему с уверенной непринужденностью. Цветаева, напротив, все еще не может отыскать себя. От дилетантских, институтских стихов в «вечерний альбом» (заглавие первого ее сборника) она переходит к трогательным мелочам «Волшебного Фонаря», мечется между Брюсовым и Блоком, не избегает влияния А. Белого и Маяковского, впадает в крайности народного жанра и частушечного стиля. У нее много темперамента, но вкус ее сомнителен, а чувства меры нет совсем. Стихи ее неровны, порой сумбурны и почти всегда растянуты. Последняя ее поэма: «Царь-девица» погибает от многословья. И все же это произведение — примечательное и голос ее не забывается.
«Я считаю мои стихи… очень обособленными, своеструнными, в своеструйности однообразными, а потому для других ненужными»,— писала З. Гиппиус в предисловии к своему первому сборнику стихов.
Да, конечно, ненужными, потому что непонятными. Любители «женской» поэзии, нежных и изящных признаний сердца, любовной исповеди шепотком не пойдут за поэтом, который говорит о себе в мужском роде, ни о каком «шарме» женственности не заботится — даже не описывает своей наружности и туалетов. Разнеженный воздухом оранжереи и будуара, убаюканный несложными песенками «про любовь», этот читатель никогда не последует за суровым и неприветливым поэтом. Да и зачем ему предпринимать это мучительное восхождение? Куда его приведут? Внизу все было так уютно и «красиво»: романтические дорожки извивались между грациозными клумбами, в меру печально догорая закат, томно пели птицы.
А здесь — какой угрюмый ландшафт; выжженная солнцем пустыня, острые камни, ржавая неживая трава. И если, задыхаясь на пронзительном ветру, изнемогая от взлетающего вверх пути, — он спросит своего молчаливого спутника: «Когда конец?» — услышит насмешливое: «никогда». Во времена Тютчева наша поэзия описывала в небе орлиные круги. Размахом крыльев охватывала мир — и «блистательный покров» дня и «черный хаос». Теперь она вьется прирученной птицей над одной точкой. Из космической она стала психологической — «лирикой душевных переживаний».
Этой «душевностью» измеряем мы художественную ценность стихов. Приглядываемся как близорукие к нюансам, деталям, штрихам; влюбляемся в технику фарфоровых табакерок. Это так «интимно»! З.Гиппиус не только не культивирует. душевности — она говорит, что душа искушала ее Любовь:
Потом душа бездумная, — опять слепая сила,
Привычное презрение и холод возрастила.
И это заявление не случайно. С какой дрожью отвращения говорится о душе в другом стихотворении:
Она шершавая, она колючая,
Она холодная, она змея.
Меня изранила противно-жгучая
Ее коленчатая чешуя.
…………………………
И эта мертвая, и эта черная,
И эта страшная — моя душа!
Поэту открылась истина, непохожая на все земные правды. Он знает, что душа—не самое высшее, не самое последнее, что ее нужно преодолеть, погубить. Раз душа не абсолют — она ложь. С момента прозрения начинается борьба и одиночество. «Я весь чужой, я чуждой веры» — вот основа этого творчества. И все* слова, — конечно, «ненужные», — кто сам не испытал, не поймет:
Читать дальше