Все-таки Георгий Иванов причислен здесь к сонму «невиновных», к сонму людей, соблазненных и поглощенных «цивилизацией» — с ее опорой на канонизированные ею же самой «вкусы»… В то время как противоположная, по Блоку, «цивилизации», соприродная стихиям «культура» вся — «буря» и «взрыв».
Отзыв Блока — самое глубокое из известных нам суждений о раннем Георгии Иванове. Но все-таки и он не верен — в том смысле, что оставляет в стороне вопрос о возможном, о потенциале, таящемся в том, что, на первый взгляд, не содержит «ошибок». Потому что «вкус» — это ведь тоже вещь неосязаемая, тоже «стихия», стихия, пронизывающая «цивилизацию» и ее пересоздающая.
Вкус — в случае Георгия Иванова — синоним совести, ее неумолимый заместитель. Такой пылкий мыслитель, отнюдь не эстет, как Владимир Ильин, написал в статье о Федоре Сологубе: «Ведь вкус не только аналогичен совести, но часто полностью совпадает с последней ».
«Вкус» — это, конечно, не «революция», но необходимое обуздание ее, просвещенная «контрреволюция», вкупе с которой и может только возникнуть новое культурное качество. То самое, что увидел в Георгии Иванове сторонний наблюдатель тех лет, немецкий поэт Иоганнес фон Гюнтер. Рассказывая об «Аполлоне» и Гумилеве, он замечает: «Позже из его учеников наибольшее впечатление на меня произвел Георгий Иванов. Всегда подчеркнуто хорошо одетый, с головой как камея римского императора, он был воплощением протеста против всякого штукарства в стиле и форме. Его твердая линия в искусстве и склонность Мандельштама к французскому классицизму представлялись мне гарантией дальнейшего процветания русской поэзии».
Роковым препятствием к постижению сути ивановского художественного миропонимания, препятствием, приводившим в недоумение или содрогание его критиков, стал соблазн трактовки его поэтической просодии как неоригинальной, вторичной, в конце концов, внеличностной — по причине беззастенчивой и безоглядной эксплуатации поэтом известных, а в принципе любых литературных (в молодости — живописных) систем. У Георгия Иванова строки без чужого лыка не сыщешь. Даже и собственную «одну десятую» он в стихах ранней «цеховой ориентации» опускал или рядил в чужие личины.
Здесь и кроется тайна ивановского вкуса, того уникального достоинства в сфере эстетики, что поэт ценил в себе безоговорочно. Ведь вкус, он всегда направлен на чужое, является его Производным, сколько бы мы ни пеклись о «своем вкусе». Вкус — это самое дорогое из того, что есть у художника чужого . Настолько дорогое, что переживается им как единственное свое . Только гении находят в себе силы и потребность вкусами пренебрегать, тут же сами их формируя и скоро начиная травить тех, кто им не следует.
Георгий Иванов — единственный поэт, обретший самостоятельность, не побрезговав вкусом — и вкусами — современников. Мы уже назвали его гением без свойств .
В стихотворной практике вкус продиктовал молодому Георгию Иванову ориентацию на устойчивые, отобранные временем образцы прекрасного — на всяческие античные урны, вазы и пасторали, не говоря уж о классицистических закатах Клода Лоррена (категория «вкуса» — порождение эстетики классицизма). Для культуры «серебряного века», сплошь пронизанной романтическими токами, это показалось новостью: подобный стиль мыслился уделом расслабленных дилетантов и вроде бы не раз высмеивался самим Георгием Ивановым.
Но не чувства, а формы прельщали юного поэта, их он и копировал. Тайна заключается в том, что в молодые годы как художник он бескорыстно хотел быть кем-то другим, не самим собой. Безрассудство очевидное: внутри культуры «серебряного века» Георгия Иванова стали определять в подражатели Кузмина или Гумилева, в неважного последователя акмеистов. В лучшем случае ему отводилась роль «русского Готье». «Только сложившиеся художественные формы говорят его воображению», — заключал К. В. Мочульский. А о строчках из стихотворений «Цвета луны и вянущей малины — / Хвои, закат и тление — твои…» и «Когда светла осенняя тревога…» современный исследователь Роман Дубровкин отзывается даже так: «Не вызывает сомнения, что „закат и тление" здесь, как, впрочем, и другой закат Г. Иванова, который „одеждами играя, на лебедях промчался и погас", — галльского происхождения».
Так сказать, ни дня без чужой строчки. Все годилось и сгодилось. И классицизм, и рококо, и романтизм…
Романтика в Георгии Иванове выдавал преимущественно пассеистический тон его ранней лирики, склонность к «мировой скорби». То есть к ее русскому варианту — «мировой скуке», молодым поэтом роскошно эстетизированной:
Читать дальше