Пожалуй, во всей его скрытной и целомудренной лирике (в которой даже самые грязные детали и двусмысленные шуточки ежели и случаются, только подчеркивают авторское к ним омерзение) наиболее откровенны восемь строк, которые я не побоюсь назвать одним из лучших лирических стихотворений, написанных по-русски в двадцатом веке:
Полемика
Нет, лишь случайные черты
прекрасны в этом страшном мире,
где конвоиры скалят рты
и ставят нас на все четыре.
Внезапный в тучах перерыв,
неправильная строчка Блока,
советской песенки мотив
среди кварталов шлакоблока.
Заметим здесь характернейшее для Лосева нежелание прямо отсылать к предмету полемики, к оспариваемой цитате (и впрямь каким моветоном гляделась бы «неправильная строчка Блока» в эпиграфе): автор обращается к собеседнику, не просто знающему контекст, но погруженному в него. Отсюда и чрезвычайно скупые отсылки к истинной теме того или иного стихотворения: предполагается, что читатель верлибра «31 октября 1958 года» и так в курсе, как повели себя Мартынов и Слуцкий в день исключения Пастернака из СП; отсюда же феерическое количество скрытых цитат, причем оговариваются и атрибутируются — как нарочно — лишь самые заезженные, и без того очевидные. Может быть, здесь же — одна из причин лосевской пластической скупости, мизерности и немногочисленности описаний: имеется в виду, что читатель все способен достроить по ничтожному штриху. Любопытную проговорку находим в лосевской прозе, которая, конечно, ни в какое сравнение не идет с его поэзией:
«В заоконной мгле смутно проносились мимо свет, темень. Сколько раз я ездил по этой дороге? Не сосчитать. Эти намеки на очертания, пятна — чужому они неразличимы, а я и ночью вижу за ними дома, каналы, пакгауз, песчаный карьер, лесок. Вот этот продленный участок тьмы — кладбище. Все здесь я узнаю с полунамека. Так больше не будет нигде, никогда. Родина, про-».
Трудно точнее проиллюстрировать особенности манеры Лосева: тут и целомудренная недоговоренность человека, стесняющегося всякого пафоса, и узнавание с полунамека (на которое он рассчитывает и в читателе), и своеобразное остранение, почти метафизическое, когда пакгауз, кладбище, канал превращаются просто в участки света и тьмы: зачем пластика при таком взгляде?
Но вернемся к «Полемике», которая исчерпывающе объясняет своего создателя. Сходный тезис — о том, что только случайности в мире и переносимы, а закономерности его чудовищны и бесчеловечны (точней, вне-человечны), — высказал в начале девяностых, во времена более-менее объективного осмысления русской истории, один тонкий культуролог. «Логика истории страшнее ее эксцессов», — писал он, и Лосев, думается, охотно подписался бы под этими словами.
Случайность — тектоническая складка, щель, в которой можно пересидеть имперские времена (а то и просто пропрятаться там всю жизнь, мысля это жалкое убежище как «прохладные внутренние покои»), — но в мире закономерностей, в мире-как-он-есть, человеку делать нечего. Более того: хоть Лосев и старше Бродского на каких-то три года, но отечественная история успела повязать его с империей куда крепче. Недаром и на день собственного рождения Лосев пишет вполне торжественную оду, сквозь которую — от первой до последней строфы — торжественно маршируют солдаты, и серебряная нота духового оркестра, которую автор услышал при рождении, таинственным образом перекочевала и в его стихи. Не этой ли трубности имперской обязаны лучшие лосевские стихи своим благозвучием — вне зависимости от того, о каких мелочах в них идет речь:
«Сергей, я запомнил татарский Ваш двор, извилистый путь с Якиманки, и как облегчался Ваш белый боксер под звуки „Прощанья славянки“».
Но именно эта империя внушила Лосеву тот генетический страх, от которого был свободен молодой Бродский (правду сказать — не настолько уж и свободен: «двадцать семь лет непрерывной тряски»). Сквозной образ в лосевской поэзии — уже упоминавшийся конвоир; самый страшный страх — лагерь:
«Портянку в рот, коленкой в пах, сапог на харю. Но, чтобы сразу не подох, не додушили. На дыбе из вонючих тел бьюсь, задыхаюсь. Содрали брюки и белье, запетушили. Бог смял меня и вновь слепил в иную особь. Огнеопасное перо из пор поперло. Железным клювом я склевал людскую россыпь. Единый мелос торжества раздул мне горло. Се аз реку: кукареку. Мой красный гребень распространяет холод льда, жар солнцепека. Я певень Страшного Суда. Я юн и древен. Один мой глаз глядит на вас, другой — на Бога».
Читать дальше