Один из поздних автопортретов Лосева — пожалуй, самый откровенный — так и называется: «Нет». «Вы русский? Нет. Я вирус спида, как чашка, жизнь моя разбита, я пьянь на выходных ролях, я просто вырос в тех краях. Вы Лосев? Нет, скорее Лифшиц, мудак, влюблявшийся в отличниц, в очаровательных зануд с чернильным пятнышком вот тут. Вы человек? Нет, я осколок, голландской печки черепок — запруда, мельница, проселок… а что там дальше, знает Бог». Тут-то, правда, есть хоть утешение — ощущение себя частью чего-то этакого, однако описанного крайне общо и невнятно. Лосевская муза вообще подслеповата, как и сам поэт, регулярно напоминающий читателю о своей близорукости. Не оттого ли пресловутой кушнеровской пристальности (Кушнеру очки как раз не мешают) или прицельной бродской точности, обеспечиваемой ненавистью, у Лосева тоже нет? Пейзаж размыт, и даже обещанье: «Я лягу, взгляд расфокусирую, звезду в окошке раздвою и вдруг увижу местность сирую, сырую родину мою», — остается в значительной степени обещанием: взгляд именно слишком расфокусирован, и расфокус этот какой-то хронический. Приметы отечества у Лосева сплошь самые общие: «Вот город. Вот портреты в пиджаках. Вот улица. Вот нищие жилища. Желудком не удержанная пища. Лучинки в леденцовых петушках». Или: «Железного каната ржавые ростки. Ведущие куда-то скользкие мостки. Мясокомбината голодные свистки». «Помнишь ли землю за русским бугром? Помню, ловили в канале гандоны багром, блохи цокали сталью по худым тротуарам, торговали в Гостином нехитрым товаром: монтировкой, ломом и топором». Все это предельно безрадостно, а главное — опять-таки — общо: «Родной мой город безымян…» «Дались вам эти имена!» Пейзаж приобретает все более литературные черты, словно аппликация из страницы Достоевского: «Идет на парад оборонка. Грохочут братья камазовы, и по-за ними стелется выхлопной смердяков». Оно и понятно: «А Муза Памяти? Тю-тю, ее давно и след простыл». Память осталась одна — о словесности: «Забытые деревни», передающие привет не столько Некрасову, сколько Лескову или стилизаторам серебряного века, — это деревни, конечно, не потемкинские, но уж точно ремизовские или афанасьевские, фольклорные (хотя не менее трогательные оттого). Для Лосева существует только та отчизна, которую преобразило слово, — реалии как таковые вызывают понятную брезгливость, которая вообще является одной из главных составляющих его мировоззрения: если б существовала муза брезгливости, Лосев был бы ее любимцем.
Замечание в скобках. Сегодня анализ текстов Лосева вообще сделался редкостью, поскольку в современной литературной иерархии (выстраиваемой, правда, в изданиях весьма крайних и людьми весьма молодыми) Лев Лосев стал — возможно, сам того не желая — каким-то заместителем Иосифа Бродского, не то чтобы наследником (диспропорция слишком наглядна), но каким-то, так сказать, ВрИО. Статусно Лосев действительно лучше всех годится на эту роль — эмигрировал в семидесятых, поныне не вернулся, в России бывает редко, наездами и, кажется, без особенной охоты; литературная репутация безупречна; пишет очень хорошие стихи. При всей любви автора этих строк, например, к Кенжееву (тоже проживающему по большей части за границей) видно, что Лосев попросту интересней, не говоря уж о чисто звуковой его силе, и поиск его проходит гораздо ближе к передовым рубежам отечественной поэзии, к ее форпостам. Так что в своем новом статусе классика (а некоторые глянцевые обозреватели производят Лосева даже в ранг «лучшего русского поэта современности», от чего его самого, должно быть, воротит) Лосев буквально захлестывается потоком лести. Перед ним стараются выслужиться, памятуя о том, скольких малоодаренных авторов Бродский, по добродушию или равнодушию — скорей всего по чувству вины таланта перед бездарью — выручал то предисловием, то приглашением, то теплым университетским местечком. Потому-то Лосев, тоже университетский преподаватель, главный поэт русского зарубежья, выслушивает такое число заискивающих, монотонных похвал. Рискнем несколько порушить эту благость и заметить, что политические, например, стихи Лосева выдают какую-то даже не эстетическую, а и нравственную глухоту — и при всем при том полны самоочевидностей, газетных банальностей в худших традициях постперестроечной прессы: «Как всякий старый сталинист, был Чаушеску зол и туп. Хлестнул его свинцовый хлыст и превратил в холодный труп». Ай как славно. Иронично. Порадуемся за свободный народ. «В избе неприютно, на улице грязно, подохли в пруду караси, все бабы сбесились — желают оргазма, а где его взять на Руси!» В иных газетах писали лучше. К сожалению, именно эти фельетонные обертоны, прокрадываясь в ностальгические стихи Лосева, портят всю картину — то упоминанием аэродромной колбасы, единственной на всю область, то очередными инвективами против антисемитов, хотя сколько-нибудь серьезного анализа пресловутого русско-еврейского вопроса мы у Лосева не найдем — и, может быть, слава Богу.
Читать дальше