Никаких чудес! Никакой богоизбранности и исключительности! Все лучшее во мне, — не уставал повторять Андрей Дмитриевич, —
«не результат чуда, а — влияние жизни, в том числе — влияние людей, бывших рядом со мной, называемых “сонмище продажной интеллигенции”, влияние идей, которые я находил в книгах».
Впрочем, Сахаров мог бы и не говорить этого. Тот, кто прочтет «Воспоминания», без подсказки увидит: перед нами не только рассказ об одной судьбе, но еще и тысячестраничная повесть о судьбах интеллигенции, страстный монолог в ее защиту.
Верность сословию никогда не застила Сахарову глаза. В «Воспоминаниях» хватает «отрицательных» и еще пуще «амбивалентных» персонажей, и все-таки их несравненно, несопоставимо меньше, чем людей, заслуживающих доброго слова.
Зрение ли было так устроено у Андрея Дмитриевича, что он отмечал прежде всего тех, кто способен вызвать восхищение и любовь? Действительно ли не окончательно погасли в интеллигентской (как и в «простонародной») среде искорки благородства и самоотверженности, зароненные еще русской классикой, «диссидентами» XVIII–XIX веков?
Незачем спешить с ответами на эти вопросы. Ясно одно: если в первых главах сахаровской книги сравнительно малолюдно, то последующие заселяются все гуще и гуще, благодаря чему «Воспоминания» превращаются в хронику правозащитного движения и — гораздо шире — в своего рода энциклопедию отечественного вольномыслия.
Такое впечатление, что, сделав шаг к личной свободе, Сахаров сделал шаг к людям, и открытие пошло за открытием, с лихвою, с переизбытком компенсируя все то, что он потерял, все то, что вынужден был оставить властям в уплату за независимость и возможность быть самим собой. Господи, как трогателен Андрей Дмитриевич, когда он рассказывает о льстящих ему (это ему-то!) знакомствах с поэтами, художниками, деятелями культуры, как радуется первым встречам с иностранными учеными, дипломатами, журналистами, как ликует внутренне, и в молодом поколении находя те же черты, что у своих сверстников, своих старших современников!
В живых сценках и эпизодах, передающих высоко ценимую Сахаровым «роскошь человеческого общения» (недаром же и чуткая на сей счет власть, сослав его в Горький, постаралась лишить прежде всего права на общение), — так вот в этих живых сценках и эпизодах — бездна непредумышленного обаяния. Но я бы хотел сейчас обратить внимание на другое. На то, что и силы зла, и силы добра никогда не рисовались Сахарову как нечто абстрактно однородное, слитое в сплошные массивы, а всегда распадались на живые, детально индивидуализированные лица, голоса, поступки. В нем и следа не было вот этого генштабно-генералистого: «Die erste Kolonne marschiert… Die zweite Kolonne marschiert…», — как не было большевистской привычки, минуя, огибая личность, мыслить классами, людскими громадами, армиями, а это, воля ваша, большая редкость по нынешним временам, когда за действиями, размышлениями даже и лучших из лучших наших современников-гуманистов нет-нет да проглянет коварное: «Единица — вздор, единица — ноль…».
Для Сахарова «единица», то есть отдельный, конкретный человек, никогда не был ни «нолем», ни «вздором», ни пешкой в стратегической игре. Прирожденный теоретик, человек абстрактного, казалось бы, мышления, он не терпел «социальной арифметики», «политической бухгалтерии», и его, вспоминает, «холодом охватывало» при столкновении с теми своими единомышленниками, кто искренне (или с дальним умыслом) полагал, что ради блага всех можно и нужно пренебречь благом одного, отдельно взятого и что, помогая каждому, ты мельчишь, нерационально тратишь силы, которые пригодились бы для более масштабных, более «адекватных» твоему авторитету задач и целей.
Сахаров действительно не был расчетлив. Он чувствовал себя не стратегом, не политиком, не харизматическим лидером нации ли, интеллигенции ли, диссидентского ли движения, а похоже — неотложной помощью. И помогал каждому, кто в этой помощи нуждался. К каждому бросался на выручку, не соизмеряя усилий с гипотетическим результатом, пользуясь любым поводом — будь то телефонный разговор с Горбачевым, беседа с заезжими сенаторами, Нобелевская лекция или международный научный симпозиум — для того, чтобы в очередной раз назвать конкретные имена узников режима, снова и снова привлечь к их бедственной участи внимание сильных мира сего.
Это изумляло. Это вызывало злые насмешки в кругу его противников, снисходительную усмешку — в кругу союзников. Изумлялся Солженицын, замечая, что Сахаров ввиду своей, должно быть, наивности не умеет отличить главное от второстепенного и потому его программные заявления проходят «ниже своего значения из-за частоты растраченной подписи автора». Изумлялся Зиновьев, именуя сахаровские действия по спасению конкретных (и часто совсем «неисторических») людей «крохоборством», «мелкими делишками» и не без глумливости утверждая, что «Великий Диссидент подобен великану, сражающемуся швейной иглой»…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу