Если злоупотребления и слабости Рима III века можно различить уже во времена расцвета Римской империи и даже во времена Республики, то и многими недостатками Истории Августы в равной степени грешат античные историки «золотого века»; заметное лишь при ближайшем рассмотрении отличие объясняется не столько изменением подхода, сколько снижением уровня культуры. Ту же бессистемность, ту же неспособность датировать какой-либо инцидент или действие и вытекающую отсюда тенденцию выдавать за черту характера отдельный, возможно, раз в жизни совершенный поступок; ту же смесь серьезных политических сведений и слишком личных, а значит, снабженных изрядной долей выдумки анекдотов обнаружим мы у Светония; но благодаря его холодной проницательности и гольбейновскому реализму соединение случайных мазков в конечном счете преображается в убедительный портрет, впечатляющий — обоснованно или нет — разительным сходством с моделью: при всей исторической уязвимости здесь налицо психологическая правда. У авторов Истории Августы удачи такого рода редки. Точно так же великие античные биографы всех времен при случае позволяли себе воспользоваться цитатой или известным изречением, принятыми на веру, а то и просто сочиненными, дабы подытожить сказанное о ситуации или о человеке: ведь для Тита Ливия или Плутарха история была, во всяком случае, в той же степени искусством, что и наукой, и не столько формой регистрации событий, сколько способом углубленного познания людей. Напротив, письма и декреты, вымышленные или искаженные Вописком и Поллионом, — просто-напросто фальшивки и к психологическим портретам отношения не имеют. То же касается несносного морализаторства, которым перегружена История Августа: и у крупнейших античных историков изложение событий не обходится без этой приправы, испортившей не один истинный шедевр. Но если Тацит, среди прочих, не свободен от этого недостатка, чрезмерно очерняя виновных и идеализируя добродетельных героев с риском излишне упростить запутанную картину человеческих деяний, — приходится признать, что этот писатель, далеко не беспристрастный, все же почти всегда справедлив. Талант великого художника не позволяет ему опуститься до лубочной картинки или впасть в карикатуру; пусть его возмущение преувеличенно, но это возмущение порядочного человека, все еще воодушевленного добротным гражданским идеалом республиканской старины. Спартиан же и тем более пятеро его коллег принадлежат эпохе заката традиции гражданских добродетелей, когда стерлась даже память о морали свободного человека. Они заимствуют яростные обличения роскоши и развращенности нравов (нередко смакуя непристойную деталь) из банального репертуара современных им риторов и софистов. Этих ретивых моралистов, уравнивающих такие преступления, как пристрастие к ранним овощам или к ночным горшкам из серебра, с политическим убийством и братоубийством, разумеется, совершенно не волнуют истинные язвы времени: бесхребетность толпы, всеобщее раболепие перед ceгодняшними господами, жестокие, хотя и преходящие приступы гонений христианского меньшинства, варварское разбазаривание средств на игры, темное и нелепое суеверие, нарядное убожество культуры, от которой осталась только школьная зубрежка, — все те пороки, что немногие свободные умы разоблачали уже тогда, а христианские историки (правда, неизменно слепые к порокам своего времени) станут без помех порицать в будущем.
Понемногу глаз приучается распознавать в этом хаосе схожие ряды фактов, повторение одних и тех же событий — не то чтобы План, но некоторые схемы. Во II веке два императора родом из Андалусии (во всяком случае один из которых духовно близок Греции, равно как и Риму) дали человечеству почти столетнюю передышку. В III веке область происхождения императоров продолжает круг за кругом расширяться; преемником Антонинов становится Септимий Север — пуниец; ему наследуют сирийцы; в 248 году торжества, посвященные тысячелетию Рима, возглавил араб Филипп; иллирийцы, выходцы из воинских рядов, ничего не зная о Риме, кроме римской военной дисциплины, на время вновь утверждают властное начало в охваченном анархией мире, но не могут возродить чуждую им самим цивилизацию. Так называемые человечные меры слишком запоздали: когда всем жителям Империи предоставлено гражданство, оно превращается из привилегии в налоговое бремя, а Рим уже не в силах ассимилировать всю эту людскую массу и не способен ею управлять. Расширилась география происхождения императоров, но не менее широка и география их смерти: обессиленный Марк Аврелий скончался на берегах Дуная у подножия крепости, ставшей впоследствии Веной; болезнь унесла Септимия Севера в Эбуракуме, будущем Йорке; Каракалла убит под Антиохией; Александр Север сражен мятежниками в окрестностях современного Майнца; голова Максимина насажена на кол под стенами Аквилеи; двое Гордианов гибнут в Африке, а третий — на границе с Персией; Валериан умирает в Азии в застенках царя Шапура; Аврелиан убит на пути в Византию, Тацит — в Каппадокии, Проб — в Иллирии; трупы тридцати тиранов [3] По аналогии с «тиранией тридцати» в Афинах (404 г. до н. э.) историографы Рима говорят о правлении «тридцати тиранов», имея в виду многочисленных узурпаторов, восставших против центральной власти в разных концах Римской империи в 60-е гг. III в. н. э. Примеч. пер.
брошены на дорогах Германии и Галлии; за Рим воюют везде, кроме Рима.
Читать дальше