Нет ничего мудреного, что, познакомясь с Боратынским «короче», он несколько умерил свое первоначальное увлечение им как человеком и перенес свое исключительное сочувствие на него как на поэта, сочувствие тем более великодушное, чем прозрачнее для него обнаруживались в Боратынском признаки известной писательской дурной болезни — jalousie de metier. Пушкин был слишком благороден, чтобы «поминать лихом», и когда неожиданно скончался Дельвиг, он взволнованно пишет Плетневу: «Изо всех связей детства он один оставался на виду — около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? Ты, я, Боратынский, вот и все».
С пушкинской возвышенной точки зрения, друг, подверженный дурной болезни, все же оставался другом, тем более ценным при наличном умственном безлюдье… и в том же году он посвящает произведениям Боратынского товарищеский хвалебный гимн. Мы далеки от мысли, чтобы считать этот золотой отзыв со стороны Пушкина некоторого рода позолоченной пилюлей, которая должна была заглушить прием другой горькой пушкинской пилюли, преподнесенной в следующем (после рецензии!) году в виде проникновенных сцен «Моцарта и Сальери», но нет ничего невероятного, что скрытно чуткий и болезненно самолюбивый Боратынский мог осветить себе дело именно так. Но так или иначе, с злополучного 1832 года (ранее отрывки из «Моцарта и Сальери» Пушкин читал только в доме Смирновой, где Боратынский не бывал), то есть со времени появления в «Северных цветах» означенной пьесы, дружеская декорация отношений Пушкина и Боратынского довольно резко и странно меняется. С этих пор Пушкин, так всегда интересовавшийся участью музы Боратынского, ни одним звуком более не поминает о ней в своих письмах, и его обильные послания последних лет (из Оренбурга, из Болдина и села Михайловского, с Полотняного завода и т. д.), в которых естественно, казалось бы, должна была проскользнуть нежная нотка по адресу своего ближайшего после Плетнева друга, носят в последнем отношении как бы следы благородно молчаливой душевной размолвки. С другой стороны, письма Боратынского за те же годы (к благодушному Ивану Киреевскому) в своих «интимных» отзывах о Пушкине отмечены отныне весьма подозрительной резкостью, граничащей прямо с недружелюбием. К «Царю Салтану» Пушкина он относится вполне отрицательно, достоинство «Бориса Годунова» оставляет теперь под сомнением, а бессмертные строфы «Евгения Онегина» приравнивает к ученическому лепету.
В.В. Розанов очень вдумчиво замечает по этому поводу: «Известно необыкновенно горькое чувство, часто соединяемое Пушкиным с мыслью о дружбе, между тем как о нем определенно известно, что сам он был чудно открытая и ясная, безоблачная душа. Эта горечь воспоминаний давно могла дать подозрение, что около Пушкина стояла какая-то облачная душа, которую напрасно усиливалась пронизать своими лучами пушкинская дружба». Именно — «облачная душа»! Впрочем в самой атмосфере этой семейно-литературной дружбы после смерти Дельвига произошло действительно нечто «облачное», так как вдова этого незаменимого друга Пушкина баронесса Дельвиг совершенно для всех неожиданно менее чем через полгода после смерти мужа вышла замуж вторично за родного брата Боратынского Сергея Абрамовича… Более точных преданий на этот счет до нас не дошло, хотя Б.Н. Чичерин и называет ее в своих мемуарах «почтенной хранительницей великой литературной эпохи» («la veuve de la Grande Armee!» (Вдова Великой армии! (фр.)), — как ее льстиво окрестил Е.А. Боратынский).
Супруга поэта Боратынского, урожденная Энгельгардт, тоже, как оказывается, не отличалась особенной осмотрительностью и по достоверной справке, полученной нами, такие драгоценности, как письма Пушкина к Боратынскому, хранила в своем дорожном красном сундуке, который возила всюду с собой и который в один из ее частых переездов был украден — и украден, к прискорбию, любителем не автографов, а совсем иного рода ценностей… Ах, этот красный сундук! Вместе с злополучным гоголевским чемоданом, утраченным сестрой Гоголя, он мог бы, вероятно, нам порассказать много нового и разрешить, может быть, не одну темную загадку великой литературной эпохи.
Нечего делать, приходится обратиться к другому потаенному ларчику, ключ к которому подбирается, надо признаться, с особенной трудностью, то есть обратиться всецело к сокровищнице человеческой психологии.
В 1837 году безвременно погибает Пушкин… На его ближайших друзей и поклонников эта смерть производит впечатление громового удара. Погодин обращается к московским студентам вместо лекции с горячим поминальным словом и долго не может начать речь, «буквально задушаемый рыданиями»… Говорить ли о Гоголе — он был совершенно убит, душевно надломлен и с этого момента, можно сказать, уже никогда более не поправлялся. Спустя два года с лишком он вспоминает о Пушкине в письме к Плетневу с тем содрогающим чувством, точно потерял его вчера: «Как странно! Боже, как странно! Россия без Пушкина… Я приеду в Петербург — и Пушкина нет. Я увижу Вас — и Пушкина нет. Зачем Вам теперь Петербург?..»
Читать дальше