Чему же тут смеяться? Старуха-мать устраивает судьбу дочери, — возможной на завтра сироты. Если этому смеяться, — можно начать смеяться тому, что домохозяин хлопочет об отдаче квартир жильцам, что молодой человек заботится о должности, что рабочий ищет работы, и, наконец, можно даже начать смеяться тому, что птица вьет гнездо и собирает с таким усердием кусочки соломы, прутьев и комочков сухой земли. Все устраиваются, и всё устраивается; и благодетельною природою, в обеспечение размножения каждого следующего поколения, вложен этот необходимый инстинкт в стареющее поколение, по которому оно не хочет умереть раньше, боится умереть раньше, чем его дети совьют свое гнездо и начнут в нем новую свою семью. Этот инстинкт старости есть, так сказать, вспомогательный аппарат в том сложном механизме, в той сложной системе организации и психики, в каковой природа выразила, закрепила и обеспечила неумираеность жизни на земле. Все «слава богу», — скажет мудрец, взглянув на «Бег тещ». «Слава Всемогущему Создателю», — вот и все. Владетель кинематографа, конечно, выразил плоскую душу, куриный ум, что допустил себе посмеяться над таким инстинктом природы. Он и г. Чуковский, точно и очень сочно передавший картину кинематографа, — так сочно, что и трудиться ходить в кинематограф нечего: лекция совершенно заменяет кинематограф.
Повторяю, г. Чуковский до последней подробности передал картинку и на описание ее у него ушло больше минут, чем сколько минут смотрится эта одна картинка.
«Кто же смеется этой картине?» — спрашивает довольно неожиданно лектор. Думаешь про себя, что смеются те же люди, которые улыбались при подробностях картинки теперь, на лекции. «Обезьяны», — отвечает лектор, — гориллы, папуасы. Это совершенно дикие люди, с низменными, грубыми инстинктами, с плоскими, пошлыми душами…
И дальше все, как у Саванароллы.
От смеха к негодованию, от очень искреннего смеха к очень горячему негодованию переход резок и сладок. Это как закал стали: в огне и ледяной воде. Упоенная публика захлопала:
— Бис! Бис!
— Браво! Браво!
Ну «бис» не кричали, ибо нельзя же «повторять номера», но впечатление и восторг впечатлительных только и можно сравнить, что с публикою в опере, которая кричит «бис» тенору или сопрано.
Но лектор умен. Он только очень молод, но резко умен и резко талантлив. Он высказал действительно новую мысль, что кинематограф, который теперь показывает свои чудеса в каждой грязной улице, показывает их в лачугах, в сараях, за 20-копеечную плату, является в сущности целою литературою, где только не рассказываются, а показываются сложные фабулы, целые истории, где картинки имеют свои темы и свое поучение.
«Целая самостоятельная литература», — и вы, конечно, соглашаясь, удивляетесь уму и меткости лектора, который заметил то, чего никто не замечал. «Это литература и она достойна изучения», — заключает лектор, и вы снова соглашаетесь и удивляетесь, как вам в 50 лет не пришло на ум того, что пришло на ум этому молодому человеку приблизительно в 28–29 лет, ибо он даже без бороды и, по-видимому, не бреется, — совсем юный.
Лектор исчисляет сюжеты кинематографа, — действительно один пошлее другого. Он сводит вас на дно моря, — показывает чудеса морского дна, но вот одна раковина раскрывается там, и из нее выходит кокетка в лиловом. Показывает что-то из звездного мира, и опять кокотка, только в розовом. То есть это не лектор показывает, а кинематограф, а лектор только сочно и красочно рассказывает. Но лед и пламя опять сменяются. «И вот, господа, — гремит Чуковекий-Саванаролла, — техника дала человеку средство представить небо и преисподнюю, море и звезды, и человек ничего не нашел здесь интереснее кокотки».
Поразительно и верно.
«Кто это все смотрит. Дикари, выродки…» Речь гремит дальше, и вы слышите то, что может быть, в горьких думах уже десяток лет шепчете себе: «Это публика кинематографа, которая потрясается от смеха, глядя на бег тещ, — что она бы почувствовала, если бы сам Христос вторично пришел бы на землю и стал произносить все те же чудные слова…»
Верно.
Публика кинематографа поглотила все, растворила все. Так поглотила она на ваших глазах Ницше. Теперь какой-нибудь захолустный секретарь управы, поднося рюмку ко рту цитирует: «Так говорит Заратустра».
Аудитория громко рассмеялась. Слушатели соглашались с лектором. Но вот что замечательно: никто от его слов не огорчился, не затосковал… как в кинематографе. И было ясно, физиологически ясно, что лекция, такая блестящая с виду и по наружному успеху, представляет собою только дальнейшую картинку кинематографа же, следующую его картинку, с сатирическим, но не бьющим по сердцу содержанием.
Читать дальше