И дальше:
Выбегу,
тело в улицу брошу я.
Дикий,
обезумлюсь,
отчаянием иссечась.
Не надо этого,
дорогая,
хорошая,
дай простимся сейчас.
Здесь тоже все на удивление по-человечески, и даже «иссечась» не режет слуха, потому что отчаяние — настоящее.
На этом, собственно, стих и кончается, дальше — привычные декорации, какие-то истории и примеры, какой-то слон, какой-то бык, вперемежку с романсовыми красивостями («суетных дней взметенный карнавал…»), и только заключительная строфа возвращает нас к простоте и правде чувства.
Слов моих сухие листья ли
заставят остановиться,
жадно дыша?
Дай хоть
последней нежностью выстелить
твой уходящий шаг.
Верный разоблачительному пафосу своей книги, автор «Воскресения Маяковского» и тут все свои похвалы ее герою снижает разного рода мелочными придирками, попреками, шпильками, да и самим снисходительным тоном этих своих похвал: «Да и это всего лишь фрагменты, всего лишь несколько строк… Какой-то слон, какой-то бык…»
Так ведь и о Блоке можно сказать: какой-то карлик, какой-то осел, какие-то пьяницы с глазами кроликов — вперемежку с романсовыми красивостями («И перья страуса склоненные в моем качаются мозгу…»).
Это — мышление литконсультанта, привычно расчленяющего живое тело стихотворения на строки удачные и неудачные, рифмы хорошие и плохие. На самом же деле ни строки, ни рифмы не бывают хорошими или плохими сами по себе: они существуют в определенной поэтической системе — данного конкретного поэтического организма (стихотворения) и данного конкретного поэта, со всеми особенностями его поэтики.
Маяковский ни при какой погоде не мог бы срифмовать трезвость с резвостью . Ему необходима была совсем другая рифма, — не из тех, над которыми глумился еще Пушкин («читатель ждет уж рифмы „розы“ — на вот, бери ее скорей!»). И он эту свою, другую, нужную ему рифму нашел.
А Блок спокойно рифмовал:
Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело свое.
Неужели и жизнь отшумела?
Отшумела, как платье твое?
Его это не смущало, потому что у него другая поэтика, другие силы сцепления слов в стихе.
«Крученыховский ад» из общего строя стихотворения, действительно, выбивается. Но «иссечась» и «сердце в железе» — в пределах той же поэтики, что «в улицу тело брошу я», а вызвавший брезгливую гримасу Карабчиевского «суетных дней взметенный карнавал» — в пределах той же поэтики и того же строя чувств, что строки, восхитившие его «простотой и правдой чувства»: «Слов моих сухие листья ли заставят остановиться жадно дыша…»
Но это все — так, к слову. Ведь вспомнил я тут о Карабчиевском и вернулся к его книге совсем не для того, чтобы еще раз защитить Маяковского от его нападок. Вернулся потому, что, в отличие от Георгия Шенгели, которого Маяковский только раздражал, этого нового своего разоблачителя он не только отталкивает, но и манит, притягивает. Похоже, что не с Маяковским борется автор «Воскресения Маяковского», а с самим собой, со своей когдатошней любовью к Маяковскому, которую он старается, но до конца так и не может избыть.
Тот же комплекс, такая же любовь-ненависть — только еще более открыто выраженная — выплеснулась у другого «младшего современника» Маяковского, другого моего сверстника — Владимира Корнилова, статью которого я цитировал в начале этой книги.
► Пропустить бы этот юбилей, «замотать», как день рождения, когда нету денег или никого не хочется видеть…
Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева подошли к своим столетиям в пике силы и славы. А вот поэт, ничуть им не уступавший в мощи стихового дара, приходит к своему юбилею в плохой форме.
Так начинается эта его «неюбилейная» статья. И уже в этих первых ее строках, в этом яростном, запальчивом ее начале звучит не только пафос отрицания, но и неизбытое, неизжитое восхищение мощью стихотворного дара того, кто, видать, был некогда и его первой любовью.
И так — на протяжении всей этой своей неюбилейной, антиюбилейной статьи — он мечется между отрицанием, разоблачением, обидой, сожалением (на что он растратил этот свой могучий поэтический дар!) — и восхищением, восторгом, неизжитой, нестареющей влюбленностью в звук, в до сих пор звучащий в его ушах гул этого неповторимого голоса:
► Сегодня его лучше не читать , а слушать либо издали, либо через несколько стен, чтобы доходили не слова, а гул . Слова у него ложные, гул зато настоящий. Он знал «силу слов», в его словах была бездна поэтического электричества (потому и велик!), но другое дело — к чему он это электричество подключал…
Читать дальше