Ради устранения подобных фигур и тем самым приближения «мировой революции» среди левых эсеров наверняка нашлось бы немало людей, готовых пожертвовать своей жизнью. Мария Спиридонова называла такие настроения «голгофизмом» — желанием принести себя в жертву на алтарь революции, «когда идут на самопожертвование самые энергичные, пламенные группы, которые заражены чисто интеллигентской психологией, рассуждая так, что если себя принести в жертву, то, как у Чехова, через 200–300 лет расцветет прекрасный сад». Ей ли, Марии Александровне, не знать и не понимать этих людей! Она сама была такой.
Но пока левые эсеры клеймили германский империализм и «соглашателей-большевиков», в стране разгоралась Гражданская война.
Двадцать шестого мая 1918 года в Челябинске против советской власти восстал Чехословацкий корпус (сформированный из военнопленных в ходе мировой войны), который в это время перебрасывали в эшелонах по Транссибирской магистрали во Владивосток. Восстание почти сразу же охватило большую часть Сибири, Дальнего Востока и Поволжья, поддержанное антибольшевистскими силами. 29 мая военное положение было введено в Москве.
В Гражданской войне левые эсеры сначала оказались по одну сторону баррикад с большевиками. Но любопытно вот что: если в вопросах международной политики и мировой революции они занимали гораздо более радикальные, чем Ленин и его соратники, позиции, то в отношении того, что происходило тогда в России, все было с точностью до наоборот.
Одиннадцатого июня 1918 года ВЦИК принял декрет о создании в деревне «комитетов бедноты». Нарком продовольствия Цюрупа еще раньше заявлял, что они должны стать «организацией беднейшей части населения в целях отбирания от держателей запасов хлеба». В стране вводились «продовольственная диктатура» и «продразверстка». В деревню направлялись продотряды для изымания «излишков хлеба».
Левые эсеры резко возражали против этого. Такие меры били по «трудовому крестьянству», которое во многом составляло опору их партии и против которого большевики теперь, по мнению левых эсеров, развернули настоящую гражданскую войну. Они не голосовали за декрет во ВЦИКе и заявляли, что будут вести «решительную борьбу с теми вредными мерами, которые сегодня приняты ВЦИК».
В июне 1918-го революционным трибуналам предоставили право выносить расстрельные приговоры (смертная казнь в России официально была отменена большевиками на II съезде Советов в октябре 1917 года). Хотя официально «красный террор» будет объявлен только в сентябре, после покушения на Ленина, уже летом 1918 года применение расстрелов в качестве наказания все больше и больше входило в повседневную практику. Алексей Толстой писал в очерке о жизни литературной Москвы: «На солнцепеке изящная девушка с серыми, серьезными глазами и нежной улыбкой — лицо ее затенено полями шляпы — протягивала гуляющим номер газеты, где с первой до шестой страницы повторялось: „Убивать, убивать, убивать! Да здравствует мировая справедливость!“…»
Двадцать второго июня 1918 года конференция московской организации ПЛСР приняла резолюцию, в которой указывалось, что «смертная казнь отменена навсегда постановлением 2-го съезда Советов и поэтому не может быть восстановлена по решению тех или иных советских органов». Кроме того, конференция заявила, что «диктатура трудящихся отнюдь не вызывает необходимости применения казней для укрепления своей власти» и что она «решительно протестует против применения в Советской России позорного института смертной казни».
Не поддержали левые эсеры большевиков и в вопросе об исключении правых эсеров и меньшевиков из Советов. В общем, ситуация явно накалялась.
Именно в такое непростое время в Москве и оказался Яков Блюмкин. В «Краткой автобиографии», составленной им в 1929 году, он писал: «В мае 18-го года, после отступления с Украины, я попал в Москву, где поступил в распоряжение ЦК партии левых эсеров». Никто тогда, конечно, не представлял, чем это всё закончится.
* * *
Эсер-максималист Петр Зайцев, он же «Цезарь», встретил Блюмкина в столице «в промежуток времени от 15 до 17 мая».
Встреча вряд ли была радостной. Дело в том, что уже упоминавшийся их общий приятель, «максималист» и поэт-футурист Борис Черкунов, передал Зайцеву, что говорил о нем Блюмкин. А говорил он вот что: Зайцев, должно быть, увез из Одессы в Москву много миллионов (вечный призрак каких-то миллионов, как видно, постоянно витал в том кругу, где вращался Блюмкин), и что он не студент, как уверяет, а был выгнан из третьего класса гимназии, и прочие неприятные вещи. Зайцев устроил Черкунову и Блюмкину что-то вроде очной ставки, и Блюмкин утверждал, что Черкунов всё врет, ничего подобного он не говорил. Он даже полез на Черкунова с кулаками, но Зайцев его удержал. Однако при следующей встрече с Зайцевым Блюмкин признался, что всё наврал, и просил у него прощения. Так, во всяком случае, звучала версия Зайцева.
Читать дальше