Наша камера — первая комната по коридору справа. Два больших окна без стекол забиты снаружи толстыми досками, только на самом верху оставлен просвет, форточка, затянутая колючей проволокой. На белой крашеной двери снаружи набит засов с висячим замком и прорублено неровное отверстие — глазок, прикрытый куском фанеры. В комнате пусто, ни скамьи, ни соломы. В углу железный бак из-под бензина с выбитым дном, оправленный грубыми деревянными скобами, чтобы носить, — параша. Поверху одной стены черно-золотая надпись о прусских доблестях.
Из прежней камеры со мной оказались только Тадеуш, староста Петр Викентьевич и блатной Мишка Залкинд из Ростова. Его привели к нам накануне отправки. Толстоморддый, прыщавый, с маленькими быстрыми глазками, тесно жмущимися к мясистому носу, он вошел в камеру, заломив кубанку на затылок, пританцовывая и гнусаво напевая:
Разменяйте мине десять миллионов
И купите билет на Ростов…
Сказал, что разведчик; бесстыдно врал о своих воинских подвигах, а посадили его якобы за то, что он по пьянке ударил начальника. На перекличке он назвал 175-ю статью, т. е. бандитизм. Он хорошо знал многие тюрьмы и лагеря Союза.
В камере было все время полутемно и прохладно, к утру тянуло сырым сквозняком. Все лежали на полу на шинелях, на куртках. Мы с Тадеушем подстелили его польско-немецкую шинель и укрылись моей.
На второй день опять мою голову сжимало будто раскаленным обручем. Возобновился гайморит, вывезенный еще из старорусских болот, гнойный насморк. Утром на поверке я сказал дежурному, что болен. Через несколько часов пришел фельдшер, плечистый лейтенант, флегматичный, рассеянный, измерил температуру — больше 38, дал таблеток. Выпить нужно было при нем. В тюрьме не положено оставлять лекарство на руках у заключенного.
— Компресс? Вряд ли стоит. Здесь сквозит, спите на полу. После компресса еще хуже простынете. Лучше просто не снимайте шапки…
На некоторое время боль ослабела. Потом, к ночи, опять усилилась, и жар, видимо, нарастал. Тадеуш наутро рассказывал, что я бредил, кричал, ругался по-русски и по-немецки. На следующий день повторилось то же. Днем — 38,5–38,6. Фельдшер принес таблетки. Облегчение. К ночи опять боль, словно выдавливают глаза из орбит. Жар. Тошнота.
В эту ночь вызвали на допрос. Привели на второй этаж по узкому коридору, заставленному шкафами. Квадратная полутемная комната, столик с лампочкой, в стороне диван. Лампа ярко светит, но в сторону от стола, не видно, кто за ним сидит. Подхожу ближе. Резкий, скрипучий, незнакомый голос.
— Не подходите. Садитесь вон там.
У стены, шагах в десяти от стола, между дверью и печкой ярко освещенный стул. Сажусь.
— Вы что, не проснулись? Почему не снимаете шапку?
— Я болен. У меня жар, гнойное воспаление гайморовых полостей.
— Здесь не больница, а следственная тюрьма. Вы должны уважать. Снимите шапку.
— Я не приговорен к смерти и не хочу кончать самоубийством. У меня жар и воспаление. Голова должна быть в тепле. Здесь ни при чем уважение.
Он помолчал.
— Ладно. Следствие по вашему делу продолжается. Я ваш следователь, майор Виноградов.
Говорит монотонно, бесстрастно.
— Имею вам заявить, что вы напрасно пытаетесь ввести в заблуждение следственные органы, чтобы скрыть свою преступную деятельность. Нам все известно. Только чистосердечное признание может спасти вас, облегчить вашу участь. Вы грамотный и должны знать слова великого советского писателя Максима Горького: если враг не сдается — его уничтожают. Понятно?
Очень болит голова, глаза. Тошнит. Что это значит? Обычный прием? Или решительная перемена — ухудшение? Чего они теперь хотят?
— Нет, непонятно. Ничего непонятно. Я никакой преступной деятельностью не занимался.
— Вы продолжаете упорствовать. Вы уже дали неправильные показания. Как я убедился, вы пытались ввести следствие в заблуждение, тогда как нам известно, что вы защищали немцев и стали на путь антисоветской клеветы. И только если вы искренне признаете свою вину и поможете следствию вскрыть идейные корни и причины вашей пропаганды буржуазного гуманизма… Значит, все о том же…
— Это неправда. Меня оклеветали… Моя пропаганда — это пропаганда социалистического гуманизма, а не буржуазного, я не немцев защищал, а социалистическую мораль нашей армии. Все это я уже объяснил капитану Пошехонову, он записал в протоколе… Больше ничего сообщить не могу… У вас ведь есть тот протокол.
Читать дальше