— Так шо ж, он, значит, выдумав, набрехав?
— Не знаю и — пойми меня, пожалуйста — не хочу лезть в это. Не знаю, сознательно он наврал, или вообразил что-нибудь. Дружбе и так, и так конец, но в дерьмо не хочу лезть… Поверь — ты же меня вроде знаешь, и ссорились и мирились, — не нужны мне ни чины, ни звания, ни ордена. Важнее дело и совесть… Войне скоро конец, сейчас наша работа с каждым днем важнее. Вот я и хочу работать на полную мощность, и чтоб не мешали. Не надо ни похвал, ни ласки, но не надо и цуканья, дерганья, склок.
— А ты гордый.
— Гордый? Что ж, можешь называть и так. У каждого своя гордость. Одному для гордости необходимы почет, блеск, чтоб в газетах портреты…
— А ты с этого смеешься?
— Нет, не смеюсь. Какая же тогда солдатская слава. Нет, и такую гордость я понимаю, уважаю. Но для меня главное — самому быть уверенным, что приношу пользу, что действительно, как говорится, служу Советскому Союзу. И я надеюсь, что ты меня понимаешь.
— Ты меня не агитируй. Я вже давно сагитированный.
Я ушел, провожаемый его пристальным взглядом. Мне казалось, что я все-таки поразил его такой бескорыстной скромностью.
Генерал встретил холодно. Заговорил на «вы» — признак недовольства.
— Вот на вас заявление поступило. От Беляева — он ведь ваш лучший друг, так ведь, кажется? В первую минуту я был так возмущен, что решил сразу же ставить вопрос на ближайшем партийном собрании и порвал мою рекомендацию вам в члены партии. Но все же хочу сначала послушать ваши объяснения.
Он протянул мне два листа, аккуратно исписанные: «Считаю своим долгом, партийным и офицерским, поставить в известность… И раньше допускал разговоры, в которых высказывал жалость к немцам, недовольство политикой командования по отношению к немцам… Я считал эти разговоры просто несерьезными. Однако в Восточной Пруссии…» — и дальше все, что уже приводилось: «защищал и спасал немцев… вызвал недовольство наших бойцов и офицеров…» и т. д.
Читая, я видел перед собой тусклые, блудливые глаза, слышал нарочито металлический голос: «Шпионка. Расстрелять», видел окровавленные руки бледной женщины, чувствовал: задыхаюсь от ярости и отвращения, и только что вслух не приказывал себе — держись, держись, не зарывайся.
— Это все неправда.
— То есть как неправда?
— И просто неправда, и чудовищно, нелепо вывернутые наизнанку факты.
— А зачем ему писать на вас неправду?
— Этого я не знаю. А то, что предполагаю — дело чисто личное. Говорить об этом не хочу. Но тут написана чистая неправда. Вы меня знаете, товарищ генерал, врал я когданибудь?
— Нет, вы не врун, это я знаю.
В кабинете генерала был полковник из Москвы, и пока я читал, вошел Забаштанский.
— Но этому заявлению я поверил. Тоже потому, что знаю тебя… вас, вы парень неплохой, грамотный работник и вояка хороший. Но ведь все знают — добренький слишком… Есть у вас эта интеллигентская мягкотелость. Об этом уже не раз говорилось. Почему ты… вы один беспокоился, чтоб пленных не обижали?
— Я беспокоюсь прежде всего о нашей армии, о ее морали, и, значит, о боеспособности.
— Ладно, ладно, не вы один об этом беспокоитесь, а вот о пленных вы один.
— Тоже не я один.
— Ну так ты больше всех. Да, и еще скажите, вы детство где провели?
— Детство? В Киеве, совсем малым, до пяти лет — в деревне Бородянка под Киевом.
— Так, так, а в какой семье, у кого воспитывались?
— Семья? Отец агроном, мать была домашней хозяйкой, потом служащей.
— Да я не про вашу семью. А вот у какого немецкого помещика ты воспитывался?
Вопрос настолько нелепый, что я не могу даже понять его, переспрашиваю.
— Что за бред? Ну, это вовсе идиотская выдумка, и проверить легче легкого. Мои родители в Москве, есть десятки людей, которые знают меня с детства.
Генерал покосился на Забаштанского, тот молчит и пристально смотрит на меня. Я начинаю чувствовать себя увереннее.
— Товарищ генерал, и ту и другую ложь можно легко проверить. В Восточной Пруссии мы были все время на людях, в штабе корпуса… А вот эта брехня про помещиков — и вовсе анекдот… Догадываюсь теперь откуда. Когда мне было лет 10–11, отец работал агрономом в совхозе, а директором там был немец. Мы к отцу приезжали на лето. Об этом я не раз рассказывал, вот и товарищу Забаштанскому рассказывал.
Нет, мне не показалось, Забаштанский краснеет. Бурячиный темный румянец проступил на затвердевших скулах, но заговорил обычным тихим голосом:
Читать дальше