Под самыми нашими окнами стояли бочки с серовато-желтой селедочной икрой. Несколько польских девушек утром приходили с большими тазами и ведрами, в которых промывали икру. Мы начали потихоньку переговариваться. Девушки были «лончнички», т. е. связные из Армии Крайовой, не арестованные, а задержанные. Ими верховодила черноглазая, чернокосая Ванда. Она все время напевала романсы, танго, блюзы, польские солдатские и партизанские песни. И под этим шумовым прикрытием ее подруги разговаривали с нами. Саша тоже «мувил», он знал не много слов, но пользовался ими отважно и не стыдился повторяться.
— Слышь, паненка-беленькая, ты есть Бася? Ты бардзо пенькна Бася — разумеешь? — ты бардзо пенькна, бардзо слична… я тебе кохаю, ну пускай кохам, главное, что я тебе хочу кохать. А ты меня будешь кохать? А ты, Зося? Ты тоже пенькна, тоже слична, а Басю я кохам… Разумеешь, Бася?…
Рядом с ним я чувствовал себя стариком, но по-польски все же говорил несколько лучше и расспрашивал девушек, откуда они, что знают о положении на фронтах и в Польше…
Из нескольких носовых платков и полотенца мы с Сашей связали «коня» и по сигналу Ванды опустили за окно, девушки подвязали сверток: пузыри с икрой. Они говорили настойчиво — только мойте обязательно! Долгодолго мойте, очень соленая…
В первый раз у нас не хватило терпения. Мы кое-как прополоскали в миске эрзац-кофе несколько горстей икры. Ужасало, что она сразу же расплывалась, трудно было отцеживать и жаль сливать в парашное ведро драгоценную пищу. И мы стали жадно есть адски соленую, твердую, мокрую крупу. А потом, уже к середине ночи, выпили весь кофе — большое ведро. Дежурный вахтер оказался угрюмым формалистом — не положено ночью, где я на вас возьму воды, — мы едва дотерпели до утра, глотки стали шершавыми от жгучей жажды.
8 июня был день величайшего блаженства — нежданного и неповторимо прекрасного, поэтому запомнился навсегда. В этот день уезжали югославы. Борису удалось поговорить со мной в коридоре — он записал московский адрес моей семьи, что именно им сообщить, — мы обнялись, уверенные, что никогда не увидимся. (В 1960 году он пришел ко мне в Москве, мы встретились на лестнице и не сразу узнали друг друга. А в марте 1964 года Рая и я прожили два дня у него в Лейпциге, познакомились с его женой, сыном и невесткой. Он умер в 1966 году.) Мы видели, как во дворе югославы надевали погоны, ремни, портупеи — они уходили на свободу.
Мы с Сашей смотрели, не отрываясь, кричали: «Счастливо!», махали вслед.
Потом на протяжении десяти лет я не раз видел, как собирались на волю в лагере, на шарашке. Примечательно, что даже самые недобрые, самые ожесточенные, озлобленные арестанты никогда, во всяком случае открыто, не выражали зависти к уходящим. Воля освящала все, и даже чужой воле можно было только радоваться.
Они были первые, кого я провожал из тюрьмы на свободу.
К вечеру за нами пришел дежурный и повел нас под навес, где уже поужинали солдаты.
— Начальник велел. Которые отъехали, так на них довольствие до конца месяца уже выписано. Вот вы и питайтесь.
Повар, молодой, краснолицый солдат в мятом колпаке и грязном переднике поверх линялой гимнастерки, глядел сурово, но сочувственно.
— Давай, пока начальство доброе, навались товарищи-граждане!!!
Он поставил перед нами большую фаянсовую супницу, полную благоуханного густого варева — лапша, куски мяса, картошка, лук, придвинул миску с хлебом. Мы ели, блаженно ухмыляясь друг дружке, хлеб на всякий случай рассовали по карманам… Повар заметил и сказал негромко:
— Да вы не сумлевайтесь, завтра свежий будет.
Мы очистили супницу, усталые, потные, рыгающие, откинулись и начали курить.
— Погодите курить-то, еще второе есть…
Перед нами возникло блюдо с золотистым холмом жареной картошки, окруженным лоснисто коричневыми валами жареного мяса.
Саша даже всхлипнул:
— Ой, что ж ты раньше не упредил, мы же по самые завязки полные… так лопнуть можно.
— А вы не спешите, куда спешить-то… Погуляйте малость, до отбоя еще цельный час с походом… Умнёте. А то ведь как оголодали…
Мы действительно умяли за час, хотя и не всю гору дивного харча. Животы у нас вздулись. Мы захмелели от пресыщения. Повар насыпал полгазеты махорки.
— Берите, чистый самосад, не казенная, домашняя…
Ночью мы оба не спали. Саша корчился от болей уже с вечера, меня забрало позже — к утру. К счастью, в эту ночь дежурили знакомые, жалостливые солдаты, они принесли ведро кипятку и вторую грелку; одной я запасся еще раньше — грел череп. Сашу рвало, у меня начался понос… Наутро мы оба едва стояли на ногах. Но договорились не жаловаться, не признаваться в болезнях, только есть осторожней. У фельдшера я выпросил салола, танальбина и каких-то немецких желудочных таблеток… Дня два мы еще поболели, но не подавали виду. Впрочем, повар и сам сообразил:
Читать дальше