В общем, бестолковый тупиковый путь выбрала природа для человека, нет у него будущего. Как не было ни у динозавров, ни у мамонтов.
На том этапе жизни все эти досужие умствования располагались, конечно, на космическом удалении от каких-либо конкретных мыслей о конечности собственной жизни, которые в той моей юности, естественно, никоем образом меня не отягощали. Да и позже, в зрелости, об этом я не очень-то задумывался. Поэтому так постыдно врасплох застал меня заданный мне как-то тринадцатилетней дочкой вопрос о том, боюсь ли я смерти. Мне пришлось промычать что-то нечленораздельное, я не знал, что сказать.
Впрочем, такое неведение можно было позволить себе лишь тому, кого до поры до времени не прижучила та самая Хворь проклятая, кто пока ещё благодушествовал, находясь в вертикальном положении, и кому всё ещё чего-то хотелось. Пусть не мягкой койки в купейном вагоне поезда Москва-Сочи и не кресла в пятом ряду партера нью-йоркского Карнеги Холла, а хотя бы свежего огурчика с огорода в Загорянке или конфетки “белочки” из соседнего продмага.
И действительно по-настоящему страшно становится лишь тогда, когда в жестких тисках трудноизлечимого недуга появляется четкое осознание того, что перед тобой та самая финишная прямая, тот самый край скользкой горки, на которой никак не устоять и с которой очень скоро можно стремительно скатиться вниз, в пропасть.
Ну, а что же в старости, чего бояться? С хвостом годов приходит некое лукавое чувство, утешающее душу полнотой и насыщенностью прошедших десятилетий, густотой и долготой прожитой жизни, в плотность которой, кажется, ни одного лишнего миллиметра не вставишь. Возможно, именно это и дает старикам мужество не так уж сильно бояться своего конца. И, тем более, чужого, относящегося к даже самым близким людям.
Помню когда-то я, тридцатилетний, был очень удивлён, как без ожидавшегося мной ужаса встретила моя престарелая бабушка известие об уходе из жизни её любимой сестры Розы. Я думал, она будет навзрыд рыдать, убиваться. Нет, она даже не заплакала, а только вытерла глаза платком и грустно покачала головой:
– Розочка долго болела, – сказала она. – Такой конец для неё всё-таки лучше. Хотя бы не мучилась и никому хлопот не доставила.
Позже я много раз замечал у пожилых людей такую же хладнокровную реакцию на смерть. Не потому ли, что они так близко стоят к тому самому концу? Чему бывать, того не миновать – эту безусловную аксиому понимают они куда отчётливее молодых.
Не знаю, не знаю.
Все-таки очень хочется жить, даже и на склоне лет. Ведь так душист свежий ветерок с клеверного поля, так красив золотой закат солнца на горизонте. Неужели и его не будет, когда меня не будет? Неужели может день такой настать, когда солнцу без меня придется встать?
Да, прав, наверно, кенигсбергский немец Эмануил Кант, изрекший: “все вокруг есть, пока я есть”. Вот я уйду и унесу с собой небоскребы Нью-Йорка и парки Москвы, сонаты Брамса и сонеты Шекспира, лирику Бродского и остроты Жванецкого. Ничего без меня не будет на этой планете.
* * *
Подростковый период моего взросления сильно отягощался назойливой и мучительной неуверенностью в самом себе. Она подпиралась, главным образом, недостатками моей речевой ситуации. Во-первых, я сильно картавил. “На горе Арарат растет крупный виноград”, – этой ребячьей дразнилкой донимали меня и в более раннем детстве, а теперь она приобрела еще антисемитскую окраску. Спасибо тете Фире, занимавшейся тогда лечением потерявших речь инсультных паралитиков, она научила меня говорить после “р” не звонкие “а”, “о”, “у”, “э”, а глухие “я”, “ё”, “ю”, “е”. И я перестал грассировать.
Намного хуже обстояло дело с другим моим речевым недугом – заиканием. Эта бяка меня доставала намного больше картавости. Я нервничал, переживал, и это лишь усиливало мою неспособность произносить начинавшиеся с твердых букв слова. Только в 10-м классе, опять же с подачи тети Фиры, я научился трудные для меня звуки не говорить, а пропевать. Одолеть заикание помогла и появившаяся у меня обычная для этого возраста тяга к сочинительству стихов.
Они рождались во мне как-то сами собой, появлялись неожиданно и очень обильно. Это было вроде слюноотделения, или чего-то еще похуже… Графомания? А что же еще? Ну, и, конечно, самолюбование. Как же смешно это сегодня звучит:
Быстро мы выросли, взрослыми стали,
Нам малыши уже “дядя” кричат.
Взрослые вежливо, даже в трамвае,
"Сходите здесь, гражданин?”, говорят.
Читать дальше