Моне все казалось интересным: и рикши, одетые в яркие, кричащие цвета, и рынки, где продавались неизвестные животные и непривычные овощи, и продавцы пончиков, сидящие прямо на тротуаре и заворачивающие свой товар в газетную бумагу, и велосипеды, с трудом выдерживающие вес кур, клеток и тушек разделанных лягушек, и канатоходцы, танцующие на проволоках. Это был Индокитай, колоритный, поэтичный, лубочный – колония бедных.
Когда ей становилось скучно, хотя такое случалось редко, или когда все ее подруги, с которыми она ходила на занятия или на танцы во Дворец спорта, были заняты, она провожала Тибаи до школы Сен-Луи. Все дети высокопоставленных чиновников там учились – от улицы Катина это всего минут десять пешком. Здание было просторным и светлым, оно открывалось во двор, затененный столетним баньяном. На тротуаре ее служанка терпеливо ожидала в толпе других тибаи, скромных и незаметных, казалось, лишенных возраста. Мона наблюдала за ними, отмечала тонкие черты лица одной, шелковистые волосы другой, жуткую ткань юбки, неухоженные ноги с пятками-терками, тонкие изящные запястья. Азиатские женщины мало говорили. Можно было подумать, что у них есть некий секретный код – взмах ресниц, наклон головы, скрещенные пальцы рассказывали о их жизни в домах Белого Человека, домашних заботах, муже, детях. Кто ходит в школу за их детьми в то время, когда они занимаются детьми своих хозяев? Потом она вспомнила: их дети не ходят в школу.
Открылись высокие двери, выпуская поток белых головок. Шум детской толпы перекрывал голоса взрослых. Примерно через минуту вышла Люси, сияющая, в нарядном платье с воланами. Она улыбалась, как улыбаются счастливые дети, дети без всяких проблем. «Детка моя!» – сказала Мона, подходя к ней. Ее сердце екнуло: дочь сначала бросилась на шею няне.
На обратном пути малышка монотонным голосом рассказывала таблицу умножения. «Дважды два – четыре. Дважды три – шесть. Дважды…» – вплоть до того момента, когда чуть не наступила на манго. Вот уже несколько дней они падали, и их было полно на тротуарах. Люси приготовилась, разбежалась и пнула его вперед. Другой плод упал и разбился с лопающимся звуком, который вызвал у Люси приступ хохота.
– Что ты творишь?
– Это ее новая игра, мадам, – смущенно объяснила Тибаи.
Она не успела это выговорить, как Люси запустила в полет другое манго, на этот раз в сторону улицы. По ней ехал крестьянин на велосипеде. Фрукт попал ему в лицо. Он вильнул рулем, затормозил, ящик с помидорами опрокинулся, и все они попадали на землю.
– Люси!
Под гудение клаксонов вьетнамский крестьянин встал с земли, вопя от возмущения. Он посмотрел на свои помидоры. Некоторые из них были раздавлены. Такое не продать. Лицо Тибаи, обычно ясное, сияющее, потемнело. Мона обернулась к девочке:
– Видишь, что ты наделала?
Люси опустила голову. Няня молча смотрела на катастрофу: человек на дороге, тощий, как побег лианы; человек, который внезапно потерял все. Как же он был на нее похож…
Люси тихонько подошла к кормилице, просунула маленькую ручку в ее руку.
– Тибаи! – прошептала она, и это было вместо «прости меня».
Глаза Моны защипало. Помидоры на дороге образовали кроваво-красную лужицу. Крестьянин бросил на них взгляд, полный упрека, и прокричал что-то на своем языке, что могла понять только служанка.
– Что он сказал?
Вокруг них – уличный шум, шуршание шин, визг тормозов возобновились, словно бы ничего и не случилось. Колеса колясок, велосипедов, повозок рикш вскоре втопчут помидорную кровь в асфальт, и от этой печальной кучки к концу дня ничего не останется. Крестьянин вновь влез на велосипед. Он произнес последнее слово спокойно, ледяным тоном.
– Так что же он сказал? – повторила Мона.
Тибаи опустила глаза и ничего не ответила. Если бы в этот момент она заглянула хозяйке прямо в глаза, то заметила бы странный мерцающий огонек, смесь грусти, тревоги и гнева, в котором она с удивлением в первый раз обнаружила бы еще и чувство вины.
* * *
Эвелин отпраздновала свои семьдесят пять лет через несколько недель после нашего знакомства. Она выбрала собственный путь: полюбила свои морщины, свои седые волосы, своих многочисленных внуков – выбрала жизнь. Мона же свела счеты с жизнью в неполных шестьдесят шесть лет.
«Самое важное – это показать в романе, как вы создавали друг друга, строили по кирпичикам – а, возможно, и разрушали». Все можно подытожить одной фразой: Эвелин Пизье не случайно стала Эвелин Пизье. Мать была для нее одновременно примером для подражания и отрицательным примером, союзницей и оппонентом, наперсницей и женщиной-тайной – такой вот хаос, смешение света и тени. Эвелин испытала большое влияние матери, это несомненно, но и Мона многое почерпнула у дочери. Обе должны предстать перед читателем во весь рост.
Читать дальше